Курт Давид - Черный Волк. Тенгери, сын Черного Волка
— О-о, какой вы нетерпеливый! — сказал монах. — И вдобавок глупый, глупый, как баран, и даже глупее любого барана, баран всего-навсего животное, а вы хотите быть человеком!
— От одного моего желания картина лучше не станет! — проговорил Тенгери и отложил кисточку в сторону.
— Вы напомнили мне одного юношу, почти подростка, который пришел к нам и после первой же молитвы пожаловался: «Я молился, а Будда меня не услышал!»
— Будда!
— Я хотел этим сказать, что нужно вознести тысячи молитв, чтобы быть однажды услышанным. Точно так же нужно тысячу раз нарисовать тополь, чтобы он один раз получился по-настоящему. Или возьмем более понятный для вас пример: разве, взяв лук в руки первый раз, вы сразу попадете в цель?
— Не думаю, — возразил Тенгери, — чтобы стрельба из лука была таким же искусством, как рисование кисточкой!
— Положим, вы правы, — согласился монах. — При стрельбе к сердцу прислушиваться незачем, создавая картину, без него не обойдешься. Но моя мысль состояла в ином: в обоих случаях требуются терпение и упражнения!
Старый мастер, ходивший туда-сюда по помосту и поглядывавший через плечо на рисующих монахов, на их картины и лепку, одних хвалил, других поругивал, а третьим давал советы. Остановившись неподалеку, он слышал весь разговор монаха с Тенгери. Его острая бородка была такой же белой, как и его кустистые брови. Несколько раз он открывал рот, как бы желая что-то сказать, несколько раз согласно кивал. И наконец, негромко проговорил:
— Тебе мешает твое собственное происхождение, все дело в этом! Ты монгол и поэтому думаешь, что рисованию и живописи тебе никогда не научиться. Вам всю жизнь твердят, что вы рождены для войн и только для войн. Конечно, ты принадлежишь к народу храброму, неустрашимому, хитроумному и победоносному в битвах и войнах! Но что от него останется, если он будет лишь воевать и воевать? Мы сеем зерно, вы его крадете, мы строим дома, вы их разоряете, вы ищете счастье в чужих несчастьях! Да как вы можете быть счастливы, принося несчастье другим?
Голос старого мастера дрожал. Молодой монах встал, показывая, какие чувства вызвали в нем слова учителя.
— Разве твой народ хочет, чтобы у людей из других народов на глазах появлялись слезы при одном упоминании о монголах? Когда-нибудь, через много-много лет, о вас будут говорить так: «Ну да, у монголов были великие и жестокие полководцы, но среди них не нашлось ни художников, ни поэтов, ни крестьян, ни ремесленников! Они много чего разрушили, но после себя ничего не оставили!»
— Да, так и скажут, — поддержал его молодой монах. — И еще добавят: «Среди них не нашлось ни одного мудрого ученого, потому что ученых они призывали на службу к своему хану из дальних стран!»
Старик кивнул, взял лист бумаги, кисточку и обмакнул ее в черную тушь. И на глазах Тенгери вырос тополь, дерево, согнувшееся на ветру, нагое, как и привязанный к нему человек. На картинке была ночь, и холодная луна посылала леденящие лучи на море и на замерзающего человека. Но как бы ветер ни силился пригнуть дерево к земле, как бы ни терзал он привязанного к стволу человека, отчетливо ощущалось, что буре не сломить ни тополь, ни человека.
— Так и было! — вырвалось у Тенгери.
Старик улыбнулся и подарил ему картинку.
— Может быть, научиться рисовать и труднее, чем пережить такую ночь. Когда рисуешь, сражаешься не со смертью, а с собственной слабостью и несостоятельностью, и лишь тот, кому за тысячу дней и ночей удалось превозмочь эту слабость, ощутит, что смерть он отринул, а жизни своей придал осмысленность и высокую цену.
— Я завтра приду опять! — сказал Тенгери.
Но старик уже не услышал этого: спустившись по лестнице, он пересекал сейчас заснеженную площадь перед пагодой.
— Он завтра придет опять! — крикнул ему вслед молодой монах.
Старый мастер порывисто оглянулся. В этот миг он в своем развевающемся халате походил на большую черную птицу, испуганно застывшую на снегу. Подняв голову, он словно прикипел взглядом к какой-то невидимой точке. Издалека его крупный нос напоминал клюв. Однако старик не произнес в ответ ни слова, а только подхватил полы халата и зашагал дальше с гордо поднятой головой. Он как бы вдруг помолодел.
Начиная с этого дня Тенгери не говорил больше: «Ничего у меня не получается!» Он рисовал и рисовал, временами забывая даже о Бате и о войне, рисовал, будто появился в стране Хин только для того, чтобы научиться этому искусству. Молодой монах научил его и резьбе по дереву, ремеслу, в котором он вскоре добился больших успехов, чем в рисовании и живописи. Конечно, то, что у него выходило, произведениями искусства никто бы не назвал. Он вырезал такие маленькие предметы, что мог уносить их с собой: деревянных баранов, коз, лошадей, верблюдов и даже одного пастуха. Вечерами в юрте Бат говорил ему:
— А ну, выставляй свое стадо, Тенгери!
Воины лежали вокруг них на мягких шкурах и радовались тому, что этими долгими и тоскливыми зимними вечерами могут хоть чем-то развлечься: маленькие фигурки отбрасывали в свете очага длинные острые тени. Глядя на них, они без конца рассказывали друг другу истории о своих родных местах, о Керулене и Ононе. Вскоре они знали по имени каждое животное из деревянного стада Тенгери, каждую овцу и козочку, каждого жеребца и верблюда. А если ему удавалось сделать днем лошадку или овцу поудачнее, чем прежние, он вечером заменял старые фигурки новыми. Для остальных это не оставалось незамеченным.
— А где овца с коротким правым ухом? — спрашивали они.
Или:
— Что ты сделал с верблюдом, у которого отломилась одна нога?
Тогда он объяснял им с улыбкой, что выбросил их, зато принес новых.
— Они плывут по морю! — добавлял он, указывая в сторону прибрежной полосы.
— Они плывут по морю! — дивясь, повторяли они.
И вот еще что его удивляло: они никогда не поднимали его на смех, когда игрушка у него не выходила, даже когда овечка походила на козу или наоборот. Они полюбили всех его зверюшек, прочно стоявших на меховых шкурах и удачно у него получившихся, и тех, которые вышли похуже: то, что он привозил в юрту вечерами, напоминало им о родных. Какими бы грубыми или жестокими они ни были, деревянное стадо Тенгери и его пастухи делали их дружелюбнее, мягче, а иногда заставляли надолго затихнуть и задуматься.
— Теперь тебе пора вырезать еще степную собаку, — требовали они. — И несколько волков, да нет — целую стаю волков!
И вскоре он принес им и степную собаку, и волков. Хотя, к его огорчению, пес мало чем отличался от волков, ликованию воинов, казалось, не будет конца: как же, у пса нет или почти нет ушей! Это, между прочим, и было единственным различием этих фигурок. Но все сказали, что так и должно быть, все, дескать, правильно: их отцы всегда подрезали степным и юртовым псам уши, чтобы волки не вцепились в них зубами.
Перед праздником Нового года{22} снова повалил снег и сильно похолодало. Но утром выглянуло солнышко, и Тенгери поспешил в монастырь. Только на сей раз он шел туда не в одиночестве: кроме китайских крестьян, ремесленников и рыбаков, торопившихся туда же вместе со своими семьями, к утесу держали путь и многие воины-монголы, которым не терпелось увидеть собственными глазами, как китайцы танцуют в своих красочных костюмах и звериных масках.
Сначала они не увидели во дворе пагоды ни лам, ни монахов. Довольно долго монголы и китайцы молча стояли рядом под желтыми стенами.
На заснеженных крышах ворковали голуби.
Море шумело.
Но вот раздался звук гонга, который нарушил строгую тишину праздничного утра. Эти повторившиеся несколько раз глуховатые удары гонга как бы провозгласили: «Новый год наступил, празднуйте!»
И торжественная церемония началась.
Открылась высокая дверь пагоды. Из темноты выступили старшие ламы, за ними другие священнослужители, множество монахов, факельщики и танцовщики в масках, музыканты и знаменщики, художники с картинами и фигурами Будды, вылепленными из якового масла.
Три старших ламы торжественно несли на поднятых руках «сор», ячменный хлеб в форме пирамиды, водруженный на деревянный брусок и увенчанный черепом. Под златотканым балдахином, стоявшим посреди площади перед пагодой, они опустили «сор» на землю и воткнули рядом в заснеженную землю свернутое знамя. Ветер сразу раздул коричнево-красное полотнище, развернул его, и толпа увидела вытканное на нем изображение Будды. С него не сводили глаз, радуясь его мягкой улыбке и шести распростертым рукам, которыми он, казалось, всех их обнимал. На этом знамени у него было четыре лица, обращенных на все стороны света.
Старшие ламы окропили «сор» святой водой и провозгласили:
— Да будут ниспосланы счастье и святость богам! Да будут ниспосланы счастье и святость драконам! Да будут ниспосланы счастье и святость людям! Пусть счастье и святость простираются надо всеми!