Алексей Шеметов - Искупление: Повесть о Петре Кропоткине
— Вот это правильно! — радостно воскликнул Петр Алексеевич. — Вот это прекрасно! Никогда не надо отрываться от рабочих масс. Всегда быть с ними вместе и неустанно их просвещать.
— Да, нам нужны просвещенные массы, и как бы хотелось, чтоб некоторые ваши книги, например, «Великая Французская революция» была издана немедленно в самом большом количестве экземпляров. Ведь она так полезна для всех.
— Но где издать, в каком издательстве?
— Нет-нет, конечно, не в Госиздате, — улыбнулся Владимир Ильич, глянув на Бонч-Бруевича. — Найдем кооперативное издательство.
— Что ж, если вы считаете книгу интересной и нужной, если найдется кооперативное издательство…
— Найдется, найдется. — Владимир Ильич вынул из кармана жилета часы. — Простите, Петр Алексеевич, я должен пойти подготовиться к заседанию Совнаркома, Желаю вам плодотворной работы. Приезжайте, не забывайте нас. Ездить вам по теперешней дороге, конечно, нелегко, но сообщайте вот Владимиру Дмитриевичу — поможем. И пишите нам, помогайте исправлять ошибки.
Бонч-Бруевич проводил Петра Алексеевича до автомобиля, ожидавшего у подъезда.
Домой Кропоткин вернулся, однако, с прежней верой в кооперацию, коей должно заменить государство.
Он не пропускал ни одного заседания союза кооператоров, частенько заходил в исполком. Наблюдая за жизнью уезда и, если замечал проявление бюрократии, ошибки местной власти или их неспособность к самостоятельной деятельности, писал об этом в Совнарком, а чаще — лично Ленину. Писал запальчиво, резко критикуя и центральную власть, призывая к «строительству снизу», к «личному почину» народных масс. Настаивал на скорейшем переходе от государственного управления к кооперации. Ленин читал все его письма, отвечал на них или поручал отвечать другим, незамедлительно принимал меры по устранению неполадиц в работе властей. Но стратегические социальные предложения дмитровского теоретика вызывали у пролетарского вождя неприятие и досаду. «Как отстал наш ветеран! — говорил он Бонч-Бруевичу. — Живет в стране, где все поднято на борьбу, где все кипит революцией, а ничего другого придумать не может, как говорить о кооперативном движении. Вот бедность идей анархистов!.. А как писал, какие прекрасные книги, как свежо и молодо чувствовал и думал, и все в прошлом и ничего теперь… Правда, он очень стар, и о нем нужно заботиться, помогать ему всем, чем только можно. И помогать деликатнейшим образом. Мы возглавляем новую власть, а он не признает никакой…»
Республику по-прежнему, даже еще яростнее, напрягая последние силы, осаждали белые армии и войска интервентов. К Петрограду рвался Юденич, с юга напирал Деникин, возглавлявший поход на Москву. По советским тылам, прорвав фронт, носился конный корпус Мамонтова, разрушавший железнодорожные узлы и врывавшийся в безоружные селения. В Сибири властвовал Колчак, владелец всего золотого запаса России. Но главная угроза революции, считал Кропоткин, отпала — Германская империя, так люто им ненавидимая, больше не существовала. Скоро должна была рухнуть и колчаковская власть, ибо леса Сибири полнились партизанскими отрядами, а красные войска Восточного фронта отнимали у верховного правителя один за другим города, приближаясь к его столице — Омску. К тому же от него откололся Чехословацкий корпус, отказавшийся воевать с Красной армией и требовавший эвакуации.
В победе революции Петр Алексеевич не сомневался и гневно спорил с теми, кто не хотел большевистской победы, а у него иногда появлялись и такие визитеры.
Как-то осенним морозным днем, когда дом опять остыл из-за недостатка дров, заявился нагловатый человек с ало пылающим лицом, с запорожскими усами, очень странно одетый — в белой кавказской папахе, в красном башлыке и солдатской шинели. Раздевшись и пройдя в гостиную, он протянул Петру Алексеевичу руку:
— Беркут. Я приехал с Гуляй-Поля, от Махно.
— Немцы ушли, с кем теперь он воюет?
— С деникинцами, с петлюровцами, с красными.
— Какая неразбериха!
— Никакой неразберихи. Он воюет со всеми государственниками. Неужели вы за большевиков?
— Я за их нынешнее дело. Только они могут довести революцию до конца.
— Какая же это революция? Свалили одну власть, но вместо нее воцаряется другая.
— Но свергнута не только монархическая власть, повержены имущие классы, земля и фабрики передаются народу, а при таких обстоятельствах легче перейти к социализму, к полной свободе.
— Нет, уважаемый, начинается третья революция. За ней, может быть, грядет четвертая. Вечная борьба.
— Борьба ради борьбы?
— Да, только в борьбе человек обретает свободу. Преодолеть все, подняться выше своих человеческих сил, испытывать свою сверхчеловеческую мощь — вот в чем свобода и наслаждение свободой.
— Ну, это уж ницшеанство.
— Ницше — величайший гений. Он открыл источник беспредельных сил человека. Эти силы — в наших страстях. Страсти рождают борьбу, а борьба и есть подлинный смысл человеческой жизни.
— Заблуждаетесь. Борьба человека с человеком — вынужденное явление, порожденное социальным неравенством. Истинная суть человеческой жизни — взаимная помощь и труд на благо всех.
— Да, не напрасно один французский писатель назвал ваш анархизм «лирическим», в противоположность бакунинскому — «фанатическому». Фанатизм — великая сила. Вы поселились в Европе, Петр Алексеевич, после смерти Бакунина и увели анархизм в сторону от вооруженной борьбы. Вы отрицали политический террор, когда народовольцы, ваши сверстники и друзья, воевали с царизмом динамитом, револьверами и кинжалами. Вот были герои!
Беркут расшагивал по гостиной, скрестив на груди руки. Софья Григорьевна тревожно смотрела на мужа, недоумевая, почему он спокойно сидит и слушает этого дерзкого критика, отчитывающего человека, вдвое его старше, известного всему миру.
— Я уверен, что Желябов шел на смерть с наслаждением, — продолжал Беркут. — Знаете, я сидел три года в одесской тюрьме. И торжествовал! Часто вспоминал слова Монтеня о состоянии человека, презирающего смерть. «Вот где подлинная и ничем не стесненная свобода, дающая нам возможность презирать насилие и произвол и смеяться над тюрьмами и оковами». Да, я за вечную борьбу.
— Но Монтень вовсе не ратовал за борьбу. Кстати, там же, откуда взяли вы эти слова, он пишет, что желает, чтоб смерть застала его за посадкой капусты. Нет, господин Беркут, вечен труд человеческий, а борьба людей друг с другом сразу же прекратится, как только общество, построенное на принципах равенства и справедливости, достигнет совершенства.
— Такое совершенство привело бы к смерти всего общества. Раз нечего достигать, не за что бороться, зачем жить? И ваша идеальная всемирная взаимная помощь тоже привела бы человечество к расслабленности, к разнеженности и гибели.
— Гибнут как раз те общества, в которых нарушается природный закон взаимной помощи. Племена, убивавшие беспомощных стариков, не выжили, потому что вместе со стариками они убивали не только опыт и мудрость, но и самое нравственность, то есть то, что только и скрепляет общество, без чего оно начинает разваливаться, распадаться и в конце концов гибнет.
— Далась вам эта нравственность! Единственная ценность жизни — свобода. Моя личная свобода. И только такая, если она обращается в силу, в мою силу. Я для самого себя — все. И я делаю все лишь для себя.
— Но это же самый жалкий эгоизм! — вдруг вспыхнул Петр Алексеевич и встал. — Человек, делая для других, делает и для себя. Только этим он обогащает свою жизнь. Ваш эгоизм — это душевная нищета. И у меня нет желания продолжать наш разговор.
Софья Григорьевна опять тревожно смотрела на мужа, теперь уже опасаясь, что он выбежит, оставив сконфуженным и оскорбленным гостя, нагловатого, но все-таки гостя, преодолевшего тысячу верст адской дороги, чтобы повидаться с теоретиком анархизма, хотя и для него, индивидуалиста, неприемлемого.
— Я прошу к столу, — сказала Софья Григорьевна. — Пойдемте, Марья Филипповна уже подает обед.
За обедом (которому только гость и придал вид обеда, выложив из баульчика копченую азовскую осетрину и яблоки) Беркут к теоретическому разговору не возвращался, а рассказывал о гуляйпольской жизни, не скрывая моральной разнузданности махновцев. Добродушно посмеивался над Нестором Ивановичем, который считает себя великим пролетарским полководцем, претворяющим идею анархизма в жизнь. Петр Алексеевич молчал, хмурился, но гость как бы не замечал нерасположения хозяина и все рассказывал, рассказывал о жизни гуляйпольской вольницы.
Наконец он уехал, этот Беркут. Улетел.
— Черт знает, что у них за клички! — сказал Петр Алексеевич. — Бонапарт, Барон, Мрачный. И разве это анархизм? В голове у этого Беркута какая-то смесь из нахватанного у Ницше и Штирнера. Зачем он ко мне ехал? Должен был знать, что штирнеровский индивидуалистический анархизм не имеет ничего общего с анархическим коммунизмом. Как исказили наши идеи!