Мальчики - Дина Ильинична Рубина
Кстати, он совсем не сторонился больных. Помню Гусейна, любопытного шустрого паренька, который заскакивал к нему «просто так». Цезарь Адамыч и чайку ему наливал, и печеньем угощал. У паренька отсутствовало ухо, но не вследствие болезни, таким он родился. И всё упрашивал Цезарь Адамыча слепить ему ухо, «как настоящее», а тот отмахивался: «Ты и так czarowny».
Гусейн и правда красивый: лет пятнадцать уже в стойкой ремиссии, вымахал в здоровенного лба, который достался в наследство Жорке и, кажется, выполняет его разнообразные поручения. Стоит полюбоваться на этого Ватсона, ей-богу: всегда в роскошном кремовом тренче, в дорогущей, купленной на Жоркины деньги, шоколадной шляпе-борсалино, из-под которой посверкивают жгучие глаза азербайджанского коммерсанта.
Признаться, я недоумевал – почему столь уникальный специалист, можно сказать природный гений, торчит в лепрозории на куцей зарплате и в ус не дует – в чём закавыка, ему что, большего не нужно? Был бы ленив – оно понятно, но работа у него была адова, каждая минута занята, рвали его на части, все отпуска и праздники летели к чертям. Был бы он алкоголик безвольный, которому некуда идти, неохота менять что-то, искать в жизни новый интерес… Словом, был бы он, как дядь Володя, наш дворовый певческий алкаш. Но Цезарь Адамыч спиртного в рот не брал и в наших институтских застольях практически не участвовал.
Одно время я был уверен, что, как ни смешно это звучит, он мог бы сам написать и защитить все диссертации, которые, в бытность работы в лепрозории, защитили с его помощью десятки сотрудников. Впрочем, с того дня, когда, разбирая бумаги после его похорон, мы с Жоркой обнаружили диплом с отличием об окончании Ecole d’Horlogerie de Geneve (на другое имя, которое оказалось запасным его именем, как протез из модулана, как восполнение человека, – а может, наоборот: знакомое нам имя и было восполнением?) – с того самого дня нам ничто уже не казалось смешным, мы ничему не удивлялись и ничем особо не восхищались. Ещё бы: обладатель Женевского клейма, символа наивысшего часового искусства, Цезарь Адамыч Стахура, или как там его звали по найденным нами документам, разумеется, мог сработать любой сложнейший инструмент для опытов по изучению проказы.
Лишь после его смерти стало ясно, почему он отсиживался в «приюте прокажённых», от кого замки навешивал на двери в свой замурованный подвал. Его посмертная преступная тайна, заключённая в коллекции уникальных часов, виртуозно украденной им из музея и заныканной в пяти разных странах, – обрушилась на нас всей своей грозной интерполовской мощью, корёжа наши жизни, меняя наши планы, сшибая нас лбами и сбивая – уже троих, – в безысходный любовный треугольник…
Вот времечко для нас наступило: что ни день, то сюрприз, что ни утро – то мордой об стол!
«Своё рублёвое наследство, сколько там у него скопилось на сберкнижке, он завещал жирной Шубейке», – обронил Жорка после похорон. «Какой Шубейке?» – удивился я, глядя в его непроницаемое лицо. За месяцы болезни Торопирена он высох, как стручок острого перца, и вид имел какой-то отрешённый.
«Ну… Катерине Федосеевне…» – и не дождавшись от меня следующего вопроса, пояснил, что, да-да, наша дворовая спекулянтка шубами – та самая, что брала мужей на пробу, и каждый из них имел у соседей порядковый номер, – ага, та самая «халда с помойки», как именовал её мой дед Макароныч, – являлась законной супругой Цезарю Адамычу Стахуре, ибо только таким путём могла приволочь его из Варшавы, за что наш покойник остался ей навек благодарен в границах своих рублёвых накоплений. На книжке у него оказалось 485 рублей, кои вдова, совсем расплывшаяся морщинистая жаба, прижала к сердцу и омыла благодарными слезами…
Вообще, раскопки в документах и вещах Цезаря Адамыча могли бы стать основой какого-нибудь триллера. Трогательная мелочь: в его бумагах, среди прочих откровений, мы нашли чертежи той тележки, с которой Ведьма, его дряхлая соседка, та, что резала ножом наши футбольные мячи, залетавшие к ней в окно, ходила по округе, собирая ветошь, бутылки и прочий утиль. Значит, заметил Жорка дрогнувшим голосом, это Торопирен придумал и соорудил ей ту потрясающую дизайнерскую тележку…
Короче, некоторое время мы жили в режиме каждодневных чудес и перманентной оторопи. Не говоря уж о том обалдении, с каким осунувшийся, небритый, с красными глазами Жорка сидел над пьяным камнерезом, запинавшимся языком диктуя по бумажке незнакомое имя на памятник родному человеку: «Ис-а-ак… Аб-ра-мо-вич… Страй-хман».
* * *
Ладно, ладно… Всё это было давно, жизнь, в сущности, прокатила своим неумолимым маршрутом. Что нам осталось и что сталось с нами, кроме того апреля на сиреневой подкладке? Много чего, не скули, говорю я себе: с нами горькая наша любовь, вечные тайники, а также Город золотой, почти из той самой песни, да в той самой стране, название которой вовсе не Жорка нашёл на глобусе, а мы с Лидией.
В последние годы я всё чаще вспоминаю, как улетал в небо, истаивал в гудящем пламени мой Летний театр – мой кружевной восторг, со всеми его тюлевыми-резными чудесами. Моё детство, мои педальные машинки, моё мороженое, сладкая жижа на дне бумажных стаканчиков, вкуснее которой нет ничего на свете, и наш с Жоркой клад, заныканный на сто лет, – всё сгорело до чёрной трухи, страшной и тоскливой при утреннем свете.
Жизнь сгорает, струится и улетучивается во вселенную, иссушая и истончая плоть наших дней, меняя любимые лица до неузнаваемости. Поневоле привязываешься к вещам в их трогательной неизменности, если ко всему прочему они – итог работы и мысли гения. Если, конечно, шедевры не сгорают, не взрываются, не тонут, не испепеляются временем и людьми… Только этим нам и остаётся утешиться, не правда ли? Кто это сказал, не помню: «Носить карманные часы Бреге – всё равно что носить ум гения в собственном кармане»?
Что касается меня, то ровно наоборот: я уже много лет чувствую, что это дьявол Бреге носит три наших жизни в кармане, для надёжности зашив его суровой ниткой безысходности, точнее, безвыходности…
Вот, собственно, и всё – на данный момент. Налью-ка я вам, и себе