Франтишек Кубка - Улыбка и слезы Палечка
Потому-то мне так тяжело расставаться с вами, с вашим небом, и солнцем, и всем, что здесь благоухает и манит прелестью погоды, миром, сладкими плодами знаний, музыкой стихов, стройностью мраморных статуй, красками картин. Знаю, что вашей земли больше уж не увижу. Не останется времени на поездки в Италию. Мы будем ездить в другие места и на иной лад, и за нами потянется едкий дым от сожженных городов и деревень. Опять, грохоча, помчатся во все стороны наши боевые телеги и высшим искусством станет уменье точить меч.
Синьор Антонио Марини, о котором я упоминал выше, — остроумный человек и ходит беременный великим и мудрым замыслом. Он хочет добиться, чтоб был создан союз королей и князей ради внутреннего мира среди христианских стран и борьбы против неверных. Я знаю, что наш простой, но даровитый король благосклонно относится к этой мысли и что он был бы самым лучшим и самым сильным полководцем против турок. Посмотрим, может быть, из этой мысли что-нибудь да выйдет. Но и тут опять то же условие: если на нас не будут глядеть как на еретиков и курия не станет вмешиваться в наши дела. Посмотрим, посмотрим, дорогой доброжелатель, и потом сделаем обоснованный вывод. Сейчас я пишу бестолково. Во-первых, у меня болит сердце и скорбит душа; во-вторых, мы спешим как угорелые.
Больше всего огорчений, пожалуй, у нашего канцлера. Он делал все, что мог, чтоб убедить папу. Папа верил ему, так как пан из Рабштейна был и остался верным сыном римской церкви. Но не пошел ему навстречу. Что это значит для пана из Рабштейна и наших единокровных братьев и сестер — однопричастников? Что их жизнь и достояние будут снова в опасности, что мир, так сердечно и твердо соблюдаемый, больше не будет соблюдаться, и страх и ужас вернутся во вновь отстроенные церкви и снова заселенные монастыри. Начнут опять выбрасывать людей из окон ратуш, а внизу будут ждать, подняв копья, и с хохотом и бранью ловить на концы этих копий тела членов магистрата, священников и монахинь. Объединятся папы-католики, объединится люд подобойный, и начнут друг с другом воевать. Города будут раздумывать и переходить нынче под власть одних, завтра под власть других. Пахарь оставит соху и превратит цеп в боевое оружие, натыкав в него острых гвоздей. На красивом большом белом коне выедет король наш из Праги и отправится добывать крепость за крепостью, город за городом. В нем увидят нового Жижку, хотя он желал стать новым Карлом IV. И будут одни любить его, а другие ненавидеть, и будет король спать в шатре и в покинутых избах, и здоровье его окажется подорванным, и дни его сокращены. И все это только потому, что папа со своими кардиналами живет во вчерашнем, тогда как наш король ушел далеко в завтрашнее… А сегодняшнее? Хоть плачь!
Я пишу вам все о таких вещах, которые меня мучат, а для вас, быть может, далеки. Но говорю вам: и у себя в Падуе вы тоже не будете знать покоя, если у нас там, за горами, заговорят пушки. Поэтому думайте о нас, пожалуйста, с прежней своей умной приязнью и любовью и молитесь за нас и за вас за всех, если только считаете, что это поможет.
Я видел папу и довольно долго слушал его. Он мне понравился. Прекрасный человек, умный. Читал я некоторые его послания и исторические сочинения. Сколько знаний и какой острый взгляд! Славную память оставит он по себе в библиотеках и среди зодчих, живописцев, ваятелей… Они будут обращаться к написанному им по истории народов, — в частности, о нашем народе. Одного только ему не хватает: апостольской простоты и подлинной христианской веры. Папа происходит из рода римских правителей. Он хочет властвовать над всем миром, как стремились властвовать римские цезари. Он хочет делать это во имя божье. Но за именем божьим скрывается у него самодержавное тщеславие и властительское упрямство. Не объединить уже ему мир под своей тройной короной! И первыми, кто под нее не пойдет, будем мы… Жалко усилий и крови… Папа упрям, но чешские еретики еще неколебимей, хоть великие страсти и остыли и жажда мира притупила немало мечей. Но мы их опять наточим и найдем союзников! Не теперь, так через сто лет! Они придут и пойдут с нами!
Я не присутствовал при прощании в папских садах; я — скромный рыцарь и был послан в Рим просто по желанию короля, чтоб смотреть, слушать, наматывать себе на ус, а потом рассказать обо всем королю. Но будто бы папа говорил с паном Косткой мягче и ласковей, чем на официальной аудиенции. Это потому, что он сам себе не верит, а с другой стороны — чувствует себя слишком уверенным. Он человек логичный. Но как нас учили в Прахатицах, conclusio правильно, если правильна praemissa[187]. Будь Иржик Людовиком XI и царствуй он с помощью невыполнимых соглашений и обещаний, притворства и лжи, папа был бы прав. Но теперь он ошибается, и за эту ошибку мы заплатим слезами…
Каждую ночь мне снится Иржи. Как он готовится к новому бою, как его тяготит корона, к которой, я не отрицаю, он когда-то всем сердцем и всей душой стремился. Но время переговоров окончилось. Наступает время боев. А король наш так же силен за столом переговоров, как и на поле битвы. Дай только, боже, ему здоровья!
Я везу ему из Рима индийского перца, шафрана, муската и других кореньев, а у седел моего и Брадыржева коней качаются мехи с вином, полученным от лозы, выросшей из слез господних. Ему понравится. А королеве поднесу пурпурный кожаный кушак с золотыми украшениями и золотой пряжкой. Себе же достал книгу, одну-единственную… «Inferno»[188], написанную много лет тому назад вашим любимым Данте, где в нескольких терцинах речь идет и о нас, о наших чешских королях.
Мне хотелось увидеть место, где жил святой Франциск и где он устраивал с птичками божьими игры вроде тех, которые иногда устраиваю я. Мне хотелось спросить там козликов и овец, божьих коровок и жуков, разговаривал ли с ними кто-нибудь с тех пор так хорошо. Но я туда не попал и только случайно видел море: сбежал как-то утром в Остию и провалялся там целых два часа под низкорослыми соснами на светлом песке. Даже немножко поспал, как ребенок, убаюканный материнской песней. Ах, море, величавое, жестокое и ласковое! Увижу ли я когда-нибудь тебя? Я когда-то любил Вергилия за его описания морских бурь. И некто, любимый мной, слушал, как я твержу гекзаметры мантуанца. Я был тогда ребенком, и она тоже. Ее звали Бьянка. С тех пор я не любил ни одной женщины…
Монсеньер, я вам исповедуюсь. Исповедуюсь и прощаюсь с вами… Лючетте не передавайте поклона. Пускай себе мирно толстеет и стареет в страхе божьем. Довольно нагрешила! Но кланяйтесь своему Горацию, своему, полному хаоса, темному кабинету, своим книгам и своему вину. Передайте поклон и вдохновенному, славному повару вашему — от неизвестного поклонника его искусства. И университету! Пожелайте ему, чтоб он вернулся на дорогу бесстрашного исследования и учил не только сидящих за партами, но и толпящихся на площади! Наш университет делал это еще при магистре Яне. И должен будет делать это в дальнейшем, а то его могут закрыть. И еще передайте поклон маленькому своду неподалеку от Лючеттина дома, где наверху, среди ребер, изображена женщина, у которой вместо грудей — виноградные грозди.
Мне только тридцать один год, но по свету я брожу уже добрых два десятка. Я устал. Но еще не сослужил всей службы своему королю. Так что буду служить дальше. До самой смерти. Беспокойная наша жизнь не знает отдыха. Матей то же говорит и при этом довольно грубо ругается. Это его привычка и отдохновение. Четверть часа ругани заменяет ему три ночи сна. Вот каковы эти былые воины!
Я писал бы вам так целые дни напролет и никогда бы не кончил. Верона — красивый город, но я не могу здесь спать. Думаю о вас и пользуюсь ночной порой, чтобы засвидетельствовать вам при помощи этого письма, что благодарен за все, помню вас и очень огорчен, что мне не удалось еще раз повидаться с вами. Я уезжаю почти без всякой надежды увидеть вас еще раз на этом свете. У меня просто возможности не будет. Святой отец придумал для меня новое занятие на много лет вперед.
Человек, созрев, начинает понимать, что жизнь — это расставанье. Итак, храни вас господь, дорогой друг, и будьте здоровы! Здоровы, веселы и вечно молоды!
Ваш Джанино».
Верона. 12 апреля 1462 г.
XVI
Стояла груша в широком поле…
Долгие годы — на солнце и в туманах, средь бурь и снега. Стояла в широком поле близ замка Страж. Никто ее не прививал, никто не окапывал. Нежной и хрупкой была она в молодости, крепкой стала в зрелые годы, сильной, суковатой. Осенью падали с нее листья. Северный ветер ломал ее ветви.
Постарела она, поседела. Все соки ушли из тела ее и уж больше не обновились. Захирела она, зачахла. От вершины до корней. По частям. Остались только ствол да сучья. А ветвей нету. Но не загнила. Ветер напирал на нее — не сломил. Снег падал, дожди лили с гор, но червь не подточил ее. Такая она была твердая и сухая!