Владимир Афиногенов - Аскольдова тризна
И пир сей явился третьим и последним действом в звене Аскольдовой тризны...
Утвердившись в Киеве, Олег послал в Новгород своего посадника, на занятых землях начал строить городки и также сажать своих мужей. Вместе с тем он решил покорить тех соседей, от которых Киев «терпел тесноту», а «примучив их», как говорит Нестор, возложил на них дань лёгкую, сказав им так: «Я хазарам недруг, а не вам... Не давайте дань хазарам, но мне давайте».
В Велесовой книге — ответ на вопрос: при каких условиях русичи позволили завоевать себя?.. Вот любопытный текст из неё:
«За десять веков забыли мы, кто свои, и потому роды стали жить особыми племенами, так образовались поляне, а на севере — древляне, они же все русичи из Русколани, которые разделились, подобно суми, веси и чуди. И из-за того пришла на Русь усобица.
А в другое тысячелетие мы подверглись разделению, и тогда убыло самостоятельности и пришлось отрабатывать чужим дань; вначале — готам, которые крепко нас обдирали, а затем — хазарам...»
5
В 882 году произошло ещё одно событие, которое монахом Леонтием было с радостью записано в свои анналы: «Снова повидал в Константинополе Мефодия... Встреча вышла хорошей. Наконец-то долгий спор со своим помощником Вихингом разрешился в пользу Мефодия, и немец-латынник, слава Иисусу Христу, отлучён от церкви».
Этой записи Леонтия предшествовало следующее.
Поначалу князь Святополк, занявший престол в Великоморавии после убийства своего дяди Ростислава, поддерживал брата покойного философа в его деятельности по устройству славянской церкви. Тогда архиепископом Паннонии были крещены чешский князь Боривой и польский «в Вислах». Но нравственно строгий Мефодий боролся с распущенностью князей и их вельмож, пробуждая в них недовольство, и тогда они стали опираться на немецко-латинское духовенство, смотревшее на эту распущенность сквозь пальцы, ибо само отличалось ею. Латинисты тут же напустились на Мефодия, обвинив его в совершении, якобы вопреки папскому запрету, славянского богослужения, в отступлении от римского правоверия, в неуважении к князьям и в воспрепятствовании возвести его помощника немца Вихинга в сан епископа.
В Рим Святополком были направлены послы с просьбой к папе высказаться о правомочности деятельности Мефодия. Но Иоанн Восьмой счёл обвинения напрасными, подтвердив буллой правоту Мефодия. Папа сделал это потому, что боялся поддержки архиепископа Паннонии Византией, которая всё больше и больше набирала вес в международных делах после восстановления Фотия патриархом. Но папа в булле приписал: он разрешает князьям великоморавскому, чешскому и польскому и их вельможам, по их желанию, латинское богослужение и возведение Вихинга в сан епископа.
Мефодий в отношении последнего проявил последовательную твёрдость, и тогда его помощник стал распространять слухи об осуждении папой деятельности Мефодия, но был публично разоблачён, когда зачитали буллу... Но сие немца и латинское духовенство не остановило.
Тогда Мефодий обратился к папе с жалобой и получил от него всего лишь обещание разобраться в споре с Вихингом. Но Мефодий уже мало верил в искренность Иоанна Восьмого и решил опереться на родную Византию. В 881 году он из Великоморавии выехал в Болгарию, а оттуда в Византию и в начале 882 года прибыл в Константинополь. Прибыл не один — с двумя своими учениками: священником и диаконом, которые имели при себе славянские книги. (Потом эти ученики посланы были Василием Первым и Фотием в Хорватию и византийскую Далмацию.)
Те же — василевс и патриарх — направили Святополку серьёзное предупреждение не обижать Мефодия и способствовать его деятельности по созданию славянской церкви, и теперь уже великоморавский князь не мог не считаться с этим...
По приезде в Великоморавию Мефодий отлучил немца Вихинга от церкви, но натянутость между Святополком и Мефодием продолжалась до самой смерти славянского просветителя, последовавшей б апреля 885 года.
Слава ему, славянскому учителю, во веки веков! Слава брату его, Константину (Кириллу)-философу!
Они те люди, кои подвигнули русов к принятию религии Иисуса Христа, которой мы поклоняемся уже тысячу лет.
Было настолько рано, что ещё молчал колокол монастырской церкви на горе Полихрон, хотя он обыкновенно звал на заутреню чуть ли не с полуночи. Строгостью устав здешних монахов почти ничем не отличался от устава заморских соседей на Афоне, прослывшего особой суровостью. По нему молитвенное служение Богу длилось чуть ли не круглосуточно.
Птицы только что угомонились, приготовляясь ко сну, поэтому в селении, что расположилось под горою, стояла тишина. Правда, перед тем как открыться воротам в одном доме, за ближним холмом раздался короткий, но жуткий вой одинокого волка. Но вот распахнулись ворота и в другом подворье, и женщина вывела под уздцы коня, боязливо косившего глазом, так как животное слышало вой зверя. Холка коня вздрагивала, да и женщина чувствовала себя сейчас неуютно. Тем не менее она бодро сказала:
— Не пугайся! — Провела ладонью по тугой лошадиной шее и обернулась к вышедшему отроку: — Ты попрощался с сестрой, сынок?
— Ещё вчера, матушка... И на могиле отца побывал.
— Садись в седло.
— Если что, дайте мне знать в Константинополь, я мигом примчусь.
— Ты устройся там вначале... Кланяйся Леонтию, дяде твоему родному, а мы вас сами навестим. Хотя ведь и Доброслав тебе тоже как дядя родной... Вон уже верхом дожидается... — Дамиана, сестра монаха Леонтия, обняла своё чадо, перекрестила и всплакнула.
Сын её, шестнадцати лет от роду, взлетел в седло, наклонился, поцеловал седую голову матери и тронул поводья, скрывая навернувшиеся вдруг на глаза слёзы.
Доброславу Клуду куда проще было прощаться: провожала его служанка, которой он отписал дом; эта молодая приятная женщина не только управлялась по хозяйству, но и была любовницей Доброслава, хотя она имела и настоящего возлюбленного, служившего у Клуда конюхом. Теперь они, не скрывая чувств, радовались отъезду хозяина.
Клуд прожил в селении больше пятнадцати лет, мог бы привести в дом, который здесь сам построил, жену, родить детей, но оказался однолюбом — помнил о Насте; скрашивали его одиночество красивые служанки, но привязался он к последней, хотя знал, что делит её с другим мужчиной. Да что делать, если уже стар и сед — как-никак недавно пошёл шестой десяток! Да и тому, что обладает женщиной не один, он уже не придавал значения; знать, Настя и мёртвая прочно владела его сердцем.
В последнее время всё больше и больше вспоминался Крым, капище родового бога Световида, седой как лунь верховный жрец Родослав. Знал, что он давно умер, а вот в душе оставался живым... И захотелось уехать домой, там успокоиться самому навеки. Думал, что там же и краду ему сделают, и справят, бог даст, по нему хорошую тризну. А тут случай представился — сопроводить до Константинополя сына Дубыни. Всё на языческий лад зовёт своего друга, получившего при крещении имя Козьма; Леонтий крестил и свою сестру, бывшую еретичку-павликианку, их потом и обвенчал. Произвели они двоих детей, для которых Клуд стал родным человеком, да несколько недель назад похоронили Козьму... Дотоле крепкий мужик захворал, не помогли и настойки, сделанные Доброславом из трав, и снадобья местных лекарей — умер Дубыня-Козьма.
Когда Клуд возвратился с христианского погребалища и представил, что и ему придётся лечь в эту чужую землю, именно лечь, потому как в селении, кроме него, язычников не было и никто бы не сжёг его тело, чтобы освободить из него душу, — так его всего передёрнуло и будто что-то оборвалось внутри: до боли в сердце опять захотелось в родные места, откуда они с покойным теперь Дубыней начали свой путь мщения, растянувшийся на всю жизнь и полный всяких приключений.
Начертать бы об этом книгу — получилась бы не менее толстая, чем те две, что подарили купцы киевские в Херсонесе Константину-философу. Были они резаны русским слогом и пригодились солунским братьям при составлении славянского алфавита. Херсонес вспомнился... В него в начале своего долгого пути прибыли Клуд и Дубыня и освободили из застенка Лагира, которому угрожала смертная казнь... Лагир должен быть сейчас в Киеве, только жив ли он? Сколько же лет пролетело? Двадцать два... Да ещё двадцать девять до этого прожито... Неужели прошла жизнь?! Как печально, как жалко: и себя, и тех, кто шагал по этой жизни рядом, — ещё живых и уже мёртвых... Да мало живых-то осталось, всё больше мёртвых, и среди последних — дети, жена, родные, друзья, соратники, просто знакомые, сотоварищи, князья. Не хочется называть их по именам. Находятся они в памяти все одинаково, а если выхватывать их поодиночке, каждого со своим характером и лицом, то они предстанут как бы живыми, и тогда будет ещё больнее, ибо с ними уже не поговоришь, не заглянешь им в глаза, не ударишь при встрече, приветствуя, кулаком по плечу...