Нелли Шульман - Вельяминовы. Начало пути. Книга 2
— Ну, здравствуй, Аграфена, — услышала она знакомый голос.
Федосья Петровна — высокая, стройная, в богатой, собольего меха малице, стояла, прислонившись к дверному косяку.
Девушка, смутившись, быстро завязала платочек на сбившихся косах и сказала: «Милости прошу».
— Хорошо живешь, — чуть улыбнулась Федосья, оглядывая большую, чистую горницу — с мерно гудящей печью, откуда уже доносился запах каши, с куньего меха, одеялами на лавках. На столе лежало Евангелие с закладкой — кожаной, вышитой бисером.
Поймав взгляд Федосьи, Аграфена, не поднимая головы, проговорила: «Данило Иванович читать меня учит».
— А, — ответила старшая девушка. В открытую дверь была видна опочивальня — с украшенной резными столбиками кроватью, с сундуками вдоль стен. Один из них был раскрыт и Груня вдруг сказала: «Одежду его чиню».
— Грунюшка, — ласково сказала Федосья, присаживаясь на лавку — я тебя попросить хотела.
Батюшку моего, — ты ж его знаешь, — брат Данилы Ивановича, наместник наш тюменский, в острог посадил, креститься заставляет. А в договоре вечном, что еще Ермак Тимофеевич, упокой Господи душу его, с остяками заключал, написано, что каждый может при своей вере оставаться, неволить никого не будут.
Дак ты попроси, пожалуйста, воеводу, чтобы грамотцу отправил, Якову Ивановичу, и выпустил бы тот отца моего. Данило Иванович тебе не откажет, Груня, — Федосья взяла тонкую, маленькую руку девушки и добавила: «То ж кровь твоя, милая, сама знаешь — твой отец и батюшка мой семьи одной, хоша и дальние, но все же сродственницы мы».
Груня молчала, опустив голову, перебирая пальцами подол сарафана.
— Ты же помнишь, Грунюшка, что от Писания про царицу Есфирь говорится, — вздохнула старшая девушка: «И кто знает, не для такого ли времени ты и достигла достоинства царского? Тебе ж только слово сказать стоит, и все».
— Мы с тобой ведь тоже, — наконец, тихо, ответила Аграфена, — крещеные. И батюшка твой пусть веру примет. Они, — девушка мотнула головой на улицу, — сильнее, Федосья.
— Нельзя людей-то заставлять, к Иисусу сам каждый прийти должен, своим путем, — Федосья посмотрела на Груню — внимательно. Та поерзала на лавке и пробормотала: «Не буду я ничего просить, я христианка православная, а он — язычник, как царь Ирод, он же с Кучумом в союзе был».
— Христианка православная, — издевательски сказала Федосья. «Оно и видно — Великим Постом под мужиком женатым визжишь, аки сука в течке. Крест сыми свой сначала, блудница».
— Ты сама, — Груня подняла покрытое слезами лицо, — под всеми татарами в ханском стане повалялась, не тебе меня учить».
— Меня силой брали, супротив воли моей, — Федосья поднялась во весь свой рост, и холодно добавив: «А ты, Аграфена, блядь, и не о чем мне с тобой говорить более», — швырнула на стол какую-то бумажку.
— Сие, — сказала девушка, — отпечатки, что на руке мужа твоего покойного были. Сапогом на ней стояли, как Василий твой за лед хватался. А теперь, как уйду я, выдь в сени, да сравни — подошва сия знакома тебе, думаю. Ну и прощай тогда, Аграфена, счастья тебе не желаю».
Когда Федосья вышла, Груня, услышав, как захлопнулась за ней дверь, медленно протянула руку к рисунку. Она открыла заслонку, и долго смотрела на то, как корчится в огне бумага.
— И все, — сказала тихо Аграфена, отходя от печи. «И ничего я не видела, и не слышала ничего».
Она прошла в опочивальню, и, устроившись на сундуке, принялась чинить порванную одежду.
Василиса вынесла Никитку под яркое, уже весеннее солнце. Мальчик, закутанный в меха, и вправду казался маленьким медвежонком.
— Солнышко, — нежно сказала Василиса. «Солнышко теплое, да?». Никитка улыбнулся и зевнув, прикорнув на груди у матери, еле слышно засопел.
Девушка приставила ладонь к глазам, и, вдруг, побледнев, пробормотала: «Матушка Богородица, помоги мне».
Нарты приближались, и Василиса увидела, как Федосья, остановив оленей, что-то сказала сидящим в них мужчинам.
Девушка поправила перевязь, где лежал ребенок, и, перекрестившись, пошла навстречу мужу.
«Полушубок зашить надо», — мимолетно подумала Василиса. «Вон, карман распорол где-то.
И похудел, как они там ели, один Господь ведает, из общего котла, небось, хлебали».
Она подняла глаза, и, велев себе не плакать, посмотрела на его простое, взволнованное, любимое лицо.
Гриша наклонился, и, поцеловав ее, — долго и глубоко, озабоченно сказал: «Что ж ты не в крепостце-то ждешь нас? Как Никитка?».
— Никитка хорошо, — Василиса повернулась к старшей девушке и попросила: «Присмотрите за ним, Федосеюшка. Он поел только, сейчас спать крепко будет».
Федосья только кивнула, нежно, быстро, сжав пальцы девушке.
Василиса оглядела уже оседающий, мокрый снег на равнине, и, на мгновение, закрыв глаза, почувствовала на лице теплый, свежий ветер с юга. «Весна, — подумала она. «Так хочется весны».
— Пойдем, Гриша, — она чуть помолчала и указала на чум. «Разговор у меня до тебя есть».
Василиса сидела, уставившись на костер, и муж вдруг испугался, увидев слезы в ее глазах.
Гриша сбросил полушубок, — в чуме было жарко, — и сказал: «А ну иди сюда, я тебя обниму, и тогда уж говорить будешь. Дай руку».
Жена протянула маленькую, — как у ребенка, — ручку, и Гриша, перевернув ее, поцеловал смуглые костяшки пальцев. «Скучал, — сказал мужчина, вздохнув. «Даже и не сказать, как скучал о вас».
— Гриша, — еле слышно сказала Василиса, — как ты уехал, так Федосья Петровна с батюшкой своим на охоту отправились. Я стала избу ее мыть, Никитка тоже при мне был, и наместник туда пришел. Он мальчика нашего утопить грозился, в ведро с ледяной водой его окунал, если я не, — девушка помолчала, и, закусив губу, продолжила, — если я не буду…, - она хватила воздуха ртом и обреченно закончила:
— Никитка так плакал, так плакал, его надо было в сухое переодеть, и покормить, иначе бы он заболел, Гриша! Я не могла, не могла, это же сыночек наш, ну как я могла смотреть на страдания его!
Муж молчал.
— И потом…, потом наместник мне пригрозил, что тебе все расскажет, Гриша, и ты меня выгонишь, а Никитку заберешь, — сухим, измученным голосом проговорила Василиса.
«Гриша, я все понимаю, Никитка же грудной еще, я докормлю его, и уйду, следующей зимой уйду, и ты меня не увидишь более. А спать я в сенях могу, ты не бойся». Она, наконец, разрыдалась, уронив голову на колени, обхватив их руками.
— Что? — вдруг, будто очнувшись, сказал Гриша. «В каких еще сенях? И куда это ты уходить собралась, скажи на милость?».
— В стойбище, к семье своей, — шмыгнула носом девушка. «Ты же не будешь со мной жить после этого, кто я теперь?».
— Ты моя жена, — он потянул Василису к себе, — сильно, — и усадил рядом. «И всегда ею будешь, пока живы мы. И любить я тебя всегда буду, что бы ни случилось, поняла? — Гриша чуть коснулся ее теплого, заплаканного лица и повторил: «Что бы ни случилось, Василиса, до конца дней моих. Нас Господь соединил, и человеку такое не под силу разрушить».
— Мне батюшка то же самое сказал, — девушка взяла руку мужа и прижалась к ней губами. «Я же грех, какой сотворила, Гриша, хотела руки на себя наложить, Федосья Петровна меня с петлей на шее застала».
У него, — он почувствовал, — перехватило дыхание. «А что бы я делал тогда? — тихо спросил муж. «Как бы я жил дальше, счастье мое, без тебя? — он вдохнул ее запах, — молоко, дым, какие-то травы, и тихо попросил: «Счастье мое, я знаю, нельзя сейчас, но я так скучал, так скучал. Пожалуйста».
Василиса ощутила его губы, — нежнее их ничего на свете не было, и вдруг, повернувшись, сама поцеловала его: «Гриша, — шепнула она, — Гриша, милый мой…»
— Что-то долго они, — озабоченно сказал Волк, и взглянул на жену. Никитка спокойно дремал на ее руках. «Ну, так и не виделись долго, — усмехнулась Федосья, чуть покачивая младенца.
— А я? — обиженно ответил Михайло. «Мало того, что ты под нартами в снегу ночевала, любовь моя, а не у меня на плече, как положено, — так теперь я что — должен сидеть рядом, и даже поцеловать тебя не могу?»
— Отчего же не можешь? — Федосья медленно повернулась к нему. «Очень даже можешь, Михайло Данилович». Волк посмотрел на ее полуоткрытые, полные, вишневые губы, и шепнул: «А вот нет, Федосья Петровна. Я сначала сделаю, что обещал, а потом уже тобой займусь — обстоятельно, мне много времени потребуется, а торопиться я не хочу».
— Я запомню, — пообещала жена и нежно сказала: «Просыпается».
Волк улыбнулся, глядя на зевающего ребенка. «Я раньше думал, как сын у нас народится, Данилой его назвать, по батюшке моему, — он хмыкнул, — а теперь…»
— Данила хорошее имя, — отозвалась Федосья. «А что того, — она махнула рукой на восток, — мерзавца так кличут, — сие неважно, Волк. Данилой и назовем».
Муж испытующе поглядел на нее, но Федосья только усмехнулась и проговорила: «Ну, и где там мать сего младенца, он сейчас тут так раскричится, что в крепостце услышат».