Нелли Шульман - Вельяминовы. Начало пути. Книга 2
— Одно и то же, — сказал Гриша, сравнивая рисунок гвоздей на подошве. «И у кого это сапоги такие? — зловеще спросил Григорий Никитич.
— А сие, — Волк вытянул из левого кармана еще один лист, — я от воеводы Данилы Ивановича принес. А все потому, что дверь-то в палаты закрыта была на засов, а в сенях не было никого. Глянь, — он протянул другу отпечаток.
Гриша выматерился, — тихо, — и сказал: «И как это ты додумался, Волк?».
— Повязали меня так, — Михайло усмехнулся в белокурую, покрытую инеем бороду. «Ты ж, Григорий Никитич, не в обиду тебе будь сказано, на третьем деле своем и попался, а я с четырнадцати лет на большой дороге гулял».
Мужчины медленно пошли по тропинке обратно к берегу.
— Ну вот, — Волк засунул руки в карманы, — слушай. Той весной под Москвой все в грязи тонуло, а после Пасхи как отрезало — ни одного дождя, и жара несусветная. Ну, взял я обоз, что в Смоленск с золотом шел, и, значит, думаю — денег до Успения хватит мне, погуляю вдоволь.
Спускаюсь по Красной площади как-то раз, и вижу — стоит мужик гладкий, на Троицкую церковь дивится, по одеже видно — поляк, али немец какой. Купцы иностранцы, кто с Английского двора, али со слободы — те уж наученные, кису напоказ не выставляют. А тут сразу понятно — гость, значит, первопрестольной столицы.
Ну, я к нему подваливаю, и говорю — мол, девицы у нас на Москве красивые. А я и тех из оных знаю, что не только красивые, но и веселые, могу мол, познакомить.
— Это по-каковски ты ему говорил-то? — усмехнулся Гриша.
— Я на пальцах, Григорий Никитич, с любым человеком объяснюсь, — вздернул бровь Волк, — будь он хоша басурманин, хоша кто. Лицо у меня такое, — на губах Волка заиграла улыбка, — доверяют мне люди. Это от матушки моей, упокой господи душу ее. Ну вот, завел я его в Замоскворечье, только кинжалом успокоил, как на тебе — из-за поворота стрельцы одвуконь.
Когда надо, их не дождешься, а не надо — они тут как тут, — рассмеялся Волк.
— А я над трупом с кинжалом в руках стою. Ну, Москву я знаю, ушел бы от них, да ногу подвернул, — Михайло хотел ругнуться, но сдержался. Привозят меня в Приказ Разбойный, а там дьяк, Анисим, старый знакомец мой, смотрит на меня этак ласково и говорит: «А ты сапоги-то покажи свои, Михайло Данилович». А сапоги у меня сафьяновые были, дорогие, я ж говорю, щеголь я был известный.
Ну, кладу ему ноги на стол и улыбаюсь: «Милости прошу, Анисим Федорович, хоша все подошвы рассмотрите». А эта сука бряк на стол мне оттиск моей же подошвы, и смеется гаденько: «Сие на смоленской дороге нашли, Волк, в том самом месте, где обоз с золотом как скрозь землю провалился». Представляешь, он раствор, коим кирпичи скрепляют, в мой след залил».
— Умно, — присвистнул Гриша.
— Да, я из-за сего умника чуть на плаху не лег, — кисло ответил Волк и вдруг оживился: «А я тогда, в остроге, вот о чем подумал. Сейчас идешь на дело, ну, руками, понятно, за все хватаешься, следы свои оставляешь. А вот смотри — Михайло вынул кинжал и уколол себя в палец. «Скажем, в крови я измазался, и палец к чему-то приложил, ну, например, к тебе, ежели ты труп. Руку дай».
— Спасибо, — ехидно отозвался Григорий, но сняв рукавицу, протянул кисть. «Видишь, вот эти линии тоненькие, — указал Волк на отпечаток пальца, — мнится мне, что у всех людей разные они. Коли найдут способ их сличать, то нам, татям, несладко придется».
— Он полагает печать на руку каждого человека, чтобы все люди знали дело Его, — пробормотал Гриша. «Однако ж, что линии твои, что подошвы рисунок — все это, Волк, пустое — воевода нам с тобой в лицо посмеется, а потом тако же — в прорубь столкнет».
— Ну, это он не на тех напал, — присвистнул Волк и вдруг остановился: «Смотри-ка, кто это?».
Они сидели на перевернутых нартах и молчали. «Ну вот, что, — наконец, сказал Волк, — не хочется мне за старое браться, а, видно, никак иначе батюшку твоего не вызволить. Гриша тогда пусть тут остается, а я с тобой поеду, и сделаю, все, что надо, Федосья».
— Григорию Никитичу тоже придется, — вздохнула девушка, глядя на еле заметные в спустившемся сумраке стены крепостцы.
— Случилось что? — мужчина поднялся и посмотрел на девушку. Федосья заметила, как побледнело его лицо, и тихо ответила: «С Никиткой все хорошо. А Василиса…, она сама тебе все скажет».
«Теперь будет мучиться всю дорогу до Тюмени, — Федосья взглянула на него. «Но нет, не могу я ему ничего говорить — то Василисы дело, не мое».
— А где Груня? — вдруг, обеспокоенно, спросила она. «К родителям, что ли, отсюда уехала?
Дак у нее и оленей не было, а лошадей тут мало — кто ей даст?».
— К родителям, — кисло ответил Волк. «Да уж если бы. Аграфена Ивановна теперь птица высокого полета, — калачи ест, и пряниками закусывает. В подхозяйки к воеводе пошла».
— Он ведь женат! — ахнула Федосья.
— Жена, Федосья Петровна, как говорится, не стена — подвинется, если надо, — мрачно сказал Гриша. «Вона, как раз ночь спускается, у воеводских палат постойте — сами все услышите».
— Так Великий Пост же, — ужаснулась девушка.
— Кому Пост, — ядовито отозвался ей муж, — а кому и Масленица круглый год.
Федосья задумалась и решительно тряхнула капюшоном малицы: «Тут переночую, под нартами, а завтра с утра пойду к ней. Она добрая, не откажет, поговорит с воеводой — ежели он грамотцу напишет, в коей велит моего батюшку отпустить, то так лучше будет».
— Ну, сходи, — вздохнул Волк, — может и получится чего, я тоже не хочу кровь-то проливать, не дело это.
— Нате, — Федосья порылась на нартах, и протянула мужчинам мешочек, — ягод возьмите, из дома захватила, хоша и замерзшие, а все равно, — вкусно.
Волк отсыпал себе горсть в карман, и сказал другу: «Ты иди вперед, я сейчас».
Он посмотрел на жену, что устало, сгорбившись, сидела на нартах, и, опустившись рядом, достав ее руку из меховой рукавицы, прижавшись к ней щекой, сказал: «Ты не бойся. Коли Волк что обещал, — так он делает».
— Я знаю, — проговорила жена, и только крепче прижалась к нему. На стенах крепостцы стали зажигать огромные, видные за несколько верст, факелы, а они все сидели рядом, смотря на то, как на снегу играют отблески огня.
Груня убрала со стола, и, напевая что-то, принялась перестилать большую, пышную, мягкую постель.
Девушка вдруг приостановилась и чуть покраснела, держа подушку в руках. «А как жена его приедет, так я тут и не поживу более, — подумала она. «Ну, ничего, до меня дорога недолгая будет — через двор перейти, да и Данило Иванович сказал, что с ней не спит уж давно. Со мной будет, — Аграфена присела на кровать и, обняв подушку, вздохнула. «Я скучать по нему стану, привыкла уже, каждую ночь-то вместе».
— Ты что это тут сидишь? — раздался от двери голос воеводы. Аграфена вскочила и робко сказала: «Я сейчас, ваша милость, сейчас, все сделаю».
Данило Иванович усмехнулся, сбрасывая полушубок. «Избы сегодня рубить зачинаем, так я за ровнялом своим зашел, забыл его с утра».
— На столе оно, там, — указала Груня, — в горнице.
— Да уж я видел, — он приподнял ее за подбородок и вдруг, смешливо, сказал: «А ведь я его, Аграфена Ивановна, нарочно оставил».
«А зарделась-то как вся, — добродушно подумал воевода, раздевая девушку. «Сладкая, конечно, сладкая да горячая, — он погладил Груню пониже спины и шепнул: «Видишь, и постель не пришлось убирать, пригодилась».
«А Марья-то моя, — усмехнулся Чулков, чувствуя под руками маленькую, жаркую грудь, — только и знает, что лежать, да охать. Зато хороших кровей баба, сего у нее не отнять. Ну, ничего, от Груни тоже славные сыновья будут, в дружину пойдут».
Девушка, стоя на четвереньках, уткнувшись в подушку, застонала, — громко. Данило Иванович, прошептал ей: «А теперь давай покричи, Грунюшка, покричи, дверь закрыта, не услышит никто».
Потом воевода зевнул, все еще не отпуская ее, и сказал: «Надо тебя еще кое-чему обучить, Груня, сегодня ночью и займусь. Что на обед-то?».
— Тельное, да кашу сварю, как вы учили меня, гречневую, с маслом льняным, — нежась под его рукой, ответила девушка. «Сегодня ж рыбное можно, да?».
— Можно, можно, — рассмеялся Данило Иванович, и, потянувшись, добавил: «Ничего, весной огороды будем закладывать, по осени уж с капустой и луком будем, все вкуснее. Хотя вкуснее тебя, Грунюшка, — он провел губами по нежной шее, — ну ничего на всем свете нет».
Воевода не удержался, и уже вставая, в последний раз наклонился и поцеловал маленькие, темные соски и плоский, смуглый живот — несколько раз.
Когда он ушел, Груня быстро подмылась в нужном чулане, и, натянув валявшийся на полу сарафан, все же стала перестилать постель и взбивать подушки.
— Ну, здравствуй, Аграфена, — услышала она знакомый голос.
Федосья Петровна — высокая, стройная, в богатой, собольего меха малице, стояла, прислонившись к дверному косяку.