Евгений Сухов - Мятежное хотение (Времена царствования Ивана Грозного)
Однако слушаться митрополита Иван Васильевич и не думал, а неделю спустя тот же самый посол в дар царю оставил Аполлона, и Иван поставил его здесь же, на полку.
— Вот тебе и идиллия. Ну чем не Адам и Ева в раю! Теперь только аспида завести осталось.
Сейчас Иван подумал о том, что Пелагея походила на Венеру: тот же поворот головы, те же руки, целомудренно покоившиеся у бедер, и вместе с тем во всей фигуре было что-то очень порочное, что неумолимо притягивало взгляды и заставляло бунтовать плоть. Святая и грешница одновременно. Впрочем, Пелагея всегда была именно такой. Даже впервые отдавшись, она стонала так, как будто зналась с мужиками не один десяток лет.
Свежесть и распутство — вот что привлекало Ивана в Пелагее. И сейчас, сняв с себя куколь, она доказала Ивану Васильевичу, что осталась прежней Пелагеей.
— А не боишься, что за отступничество на костре сожгут? — вдруг ядовито поинтересовался Иван Васильевич, стараясь смотреть Пелагее прямо в лицо.
Нет, не увидел он страха в ее глазах.
Легкая дымка коснулась лица настоятельницы, а потом последовало откровение:
— Не боюсь! Ты мой господин, тебе и решать. К тому же, что еще может быть страшнее, чем Божья кара?
— Не игуменьей бы тебе быть, Пелагея, а боярином. Все бы так рассуждали, как ты. Ну чего стали?! — прикрикнул Иван Васильевич на застывших стрельцов, которые болванами, пораскрывав рты, пялились на обнаженную настоятельницу. — Кафтаны снимайте и монахиням отдайте. Игуменья уже замерзла, вас дожидаючись.
— Это мы мигом, батюшка! Это мы мигом! Нет ничего проще, — сбросили с себя оцепенение караульщики.
Всякое им приходилось видеть, но чтобы с монахинями облачением меняться — впервые!
Пелагея взяла протянутый кафтан и надела его на себя с тем изяществом, с каким царица набрасывает на тело нагольную шубу. Стрелец подхватил монашеский куколь и мгновенно спрятал в него первородный грех.
Девки разнагишались неторопливо, видно, так же обстоятельно они готовились к молитвам. Это переодевание доставляло Ивану Васильевичу огромную радость. Он едва сдерживал ликование и не мог устоять на месте: шумно расхаживал по келье, то и дело заглядывал девицам в красные лица и вопрошал:
— Может быть, вы на царя-батюшку зло какое держите?
За всех отвечала Пелагея:
— Разве могут детям не нравиться их родители? Ты наш батюшка!
Переодевание девиц напоминало смотрины невест на царском дворе, вот тогда Иван и приглядел Анастасию Романовну.
— Хороши вы, мои девоньки, ой как хороши! Тяжкий это грех, такую красу в монашеские куколи прятать! — И, повернувшись к стрельцам, не мог удержаться от смеха.
Монашеское платье сидело на плечах отроков кое-как, из коротких рукавов торчали волосатые ручищи, а сжатые в ладонях бердыши были так же смешны, как обнаженные колени.
— Вот сбреете еще бороды, тогда совсем монашками станете. А может, вы здесь останетесь? Царскую службу на близость к Богу поменяете?
Женский монастырь, до того ни разу не слышавший мужского смеха, глухим эхом отзывался на веселье Ивана.
— Потехи хочу! — бесновался Иван Васильевич. — Да такой, чтобы чертям щекотно стало. Выходи из врат, девоньки, в лес поедем!
В монастырь Иван Васильевич прибыл с большим сопровождением: кроме стольников, с ним были московские дворяне, следовало три дюжины сокольников, два десятка псарей, с дюжину бояр, рынды из молодых князей и еще небольшой отряд из стрельцов.
Сокольники на кожаных рукавицах несли по соколу: на головах у птиц небольшие клобучки, и своим смирением они напоминали монахов. Соколы чутко реагировали на безумие Ивана, слегка наклоняли гордые головки и чуть приподнимали крылья, видно, помышляя о свободе, но крепкий поводок без конца напоминал им о неволе.
Стая гончих псов тихо нервничала, скулила. В самом углу монастырского двора псари внимательно следили за тем, чтобы ни одна гончая не сорвалась с привязи. Собакам был тесен монастырский двор, они рвались в лес, который уже успел наполниться множеством ночных звуков; они дожидались охоты, предвкушение которой приятно волновало кровь.
Иван Васильевич уже пересек монастырский двор, увлекая за собой многочисленную челядь, бояр, псарей, сокольников. Все пришло в движение: запищало, залаяло, заматерилось, и, оставив монастырь в безмятежности, царь вошел в лес.
Тревожно прокричал с вершины собора беркут и успокоился, видно, и он устал от шумного гостя. А оставшиеся старицы, поглядывая вслед уходящим монахиням, тихо вздыхали, только одна из них осмелилась вымолвить:
— По мне лучше смерть принять… чем так. Наложила бы на себя руки. Истинный крест, наложила!
— Руки, говоришь, — отозвалась ей другая — старуха без возраста. Она едва ходила и, казалось, была старше монастырских стен: ее лицо, как камень на дороге, покрылось густым налетом времени. Голос был глухим, казалось, что и он пробивался через толстый слой моха. — Только ведь руки на себя накладывать куда более грешное дело. Вот чего не сможет простить Господь! Самые великие святые рождались только из великих грешниц.
Видно, старуха знала, о чем говорила, и монахиня не посмела ей возразить.
Для веселья Иван Васильевич подобрал огромную поляну. Наломали стольники сучьев и сложили в огромную кучу.
— Девки, живьем вас хочу видеть, — веселился Иван, — скидайте с себя кафтаны. Здесь, кроме меня и медведей, никого более не увидите.
Девки в мужских кафтанах выглядели на редкость соблазнительными, а тонкий лисий мех на шапках подчеркивал свежесть кожи. Юность всегда сочетается с грехом, может, потому вслед за Пелагеей поснимали кафтаны и остальные сестры.
Эта ночь напоминала Пелагее праздник Ивана Купалы, когда и свершенный грех уже не казался страшным, и девки с парнями разбредались далеко по лесу. Совсем нетрудно в эту шальную ночь услышать тихое воркование влюбленных пар или жаркий шепот молодца, уламывающий на грех юную красу. Вот поэтому и берегли Пелагею в эту ночь батюшка с матушкой, не отпуская на молодое веселье Ивана Купалы, и непорочность свою она сумела донести до великого государя.
Освободившись от царских одежд, Иван Васильевич жарко нашептывал в лицо настоятельницы:
— Я тебя не забыл, Пелагеюшка. Как расстался с тобой, так все сердечко мое щемило. Не сразу я к Анастасии привык, все тебя вспоминал. В постели с царицей лежу, а кажется мне, что будто бы ты рядом. Руками по телу вожу, а будто бы тебя трогаю.
Только сейчас Пелагея поняла, как соскучилась по пальцам, которые уверенно ласкали и теребили ее тело, вызывая из нутра нечаянный стон.
— Ты бери меня, батюшка. Бери! Всю бери! Я твоя навсегда без остатка, — с радостью ощущала Пелагея тяжесть царского тела. Такого знакомого, почти родного, она помнила каждый его овал, каждую складку его тела, помнила малиновый вкус губ.
Костер бесновался страстным любовником, сердился на зазнобу-ночь: высоко в небо выстреливали горящие искры, а она, безмолвная и холодная, не хотела отвечать на жаркие объятия возлюбленного. Скоро пылкий любовник подустал, поленья подгорели и светились в ночи мерцающими точками. Только иной раз треснет полено, словно сердясь на безответные ласки, и снова наступала тишина.
Девки и отроки разбрелись по лесу и, видно, собрались шастать до утра. У костра лежали красные стрелецкие кафтаны и куколи цвета печали, странное сочетание красного и черного, оттого лес казался грешником вдвойне. Напоил росой, одурманил яблоневым духом и оставил в лесу на блуд. А следующий день станет похмельным, и стыд не смогут прикрыть ни чопорные кафтаны стрелецких молодцов, ни печальные покрывала монахинь.
На следующий день Иван выехал в Москву. Махнул на прощание рукой растрепанным монахиням и сгинул вдали, и долго не могла осесть пыль из-под копыт скакунов. Трудно было разобрать, чего же в этом жесте было больше — разочарования от быстрой любви или радости от освобождения. Именно таким жестом святые старцы отпускают грехи заблудшим и оступившимся.
Монахини долго смотрели вслед своему государю, пытаясь понять, кто же он на самом деле: мученик или великий грешник?
* * *За всю дорогу Иван Васильевич не проронил ни слова. Федька Басманов пытался влезть к государю с расспросами, но царь так огрел любимца плетью, что тот побитой псиной долго зализывал на руке кровавый рубец.
Рынды поначалу веселились, вспоминая шаловливых монахинь. Беззастенчиво пересказывали один другому радости проведенной ночи, потом, заметив гнетущее настроение Ивана Васильевича, умолкли.
Так и доехала многочисленная свита самодержца до ворот Кремля. Кому была радость, так это псам, которые визжали от удовольствия, сполна оценив преимущества предоставленной свободы.
Иван Васильевич ехал в Москву каяться.