Хилари Мантел - Внесите тела
– Грегори?
Он прижимает сына к груди. Тот весь в дорожной пыли.
– Дай посмотрю на тебя. Почему ты здесь?
– Вы не сказали, что возвращаться нельзя, – объясняет Грегори. – Не запрещали категорически. А еще я изучаю искусство публичных выступлений. Хотите послушать, как я говорю речи?
– Хочу, но не сейчас. Тебе не следует скакать через полстраны с одним или двумя сопровождающими. Найдутся люди, которые, зная, чей ты сын, захотят тебе навредить.
– А откуда они узнают? – удивляется Грегори.
Двери распахнуты, на лестницах шорох шагов, на лицах любопытство: вести из суда опередили его. Да, подтверждает он, признаны виновными и приговорены к казни. Нет, мне неведомо, когда они отправятся на Тайберн, но я буду просить короля даровать им быструю смерть. Да, и Марку тоже. Здесь, под этой крышей, я обещал проявить милосердие, и это единственная милость, которую я могу ему предложить.
– Мы слыхали, осужденные в долгах как в шелках, сэр, – замечает Томас Авери, его счетовод.
– Слыхали, толпа собралась преогромная, сэр, – подхватывает один из его телохранителей.
Появляется Терстон, присыпанный мукой.
– А Терстон слыхал, что пирожки уходили задешево, – говорит шут Энтони. – А что слыхал я? А я слыхал, сэр, вашу новую комедию приняли хорошо. Смеялись все, кроме тех, кому умирать.
– Но приговор еще можно смягчить? – спрашивает Грегори.
– Несомненно.
Он не в силах продолжать. Кто-то подает ему эль, он вытирает губы.
– Помню, в Вулфхолле, когда Уэстон вам нагрубил, – говорит Грегори, – мы с Рейфом накинули на него волшебную сеть и сбросили с высоты. Но мы бы не стали убивать его по-настоящему.
– Король волен осуществить то, что задумал, и многие знатные юноши поплатятся жизнью.
Он призывает домочадцев выслушать его со всевозможным вниманием.
– Когда соседи начнут говорить – а они непременно начнут, – что это я осудил джентльменов на смерть, скажите им, что это не я, а король, суд и что все формальности были соблюдены. Что в процессе раскрытия истины никого не подвергли пыткам. Не верьте, когда вам скажут, будто они умрут из-за того, что я затаил на них обиду. Обида тут ни при чем, это дело государственное. Я все равно не уберег бы их от королевского гнева.
– Но мастер Уайетт не умрет? – спрашивает Томас Авери. Слышен ропот. Уайетт – местный любимчик, домочадцы души в нем не чают за щедрость и обходительность.
– Пойду к себе. Скопилось много писем из-за границы. А Томас Уайетт… скажем так, послушался моего совета. Думаю, скоро мы увидим его здесь, но нельзя сказать наверняка, король волен… Впрочем, довольно.
Он обрывает себя на полуслове, Грегори идет за ним.
– Они и вправду виноваты? – спрашивает сын, когда они остаются одни. – Почему любовников столько? Будь он один, королевская честь была бы меньше задета.
– Это выделило бы его среди прочих джентльменов, – криво усмехается он.
– И люди сказали бы, что прибор у Гарри Норриса побольше королевского, да и пользоваться им он мастак?
– Только послушай, что ты говоришь. Королю приходится терпеть, что его личная жизнь в отличие от жизни обычного человека выставлена напоказ. Король считает, по крайней мере хочет показать, что королева распутна, испорчена и не способна обуздать свои страсти. Если у нее были связи с таким количеством мужчин, какие могут быть оправдания? Поэтому они и предстали перед судом до нее. Если они виновны, то она и подавно.
Грегори кивает. Кажется, понимает до известной степени. Когда Грегори спрашивает, виноваты ли они, сына волнует, совершали ли они то, в чем их обвиняют, или нет. Когда о виновности спрашивает он, его интересует, признал ли их виновными суд. Мир судейских погружен в себя, люди не в счет. Попробовали бы вы распутать сплетение бедер и языков, распластать содрогающиеся тела на белом листе: так пресытившийся любовник, достигнув пика наслаждения, откидывается на белую простыню. Ему приходилось видеть идеальные обвинительные акты, ни слова лишнего. Нынешний вердикт не таков: фразы сталкиваются, трутся и рассыпаются, уродливые по форме, уродливые по смыслу. Обвинение против Анны зачато в нечистоте, рождено до срока, бесформенная кипа бумаги. Его еще доводить до ума, вылизывать, как медведица вылизывает только что родившегося детеныша. Ты вскармливаешь его, не зная, что вырастет: кто мог подумать, что Марк признается, кто ожидал, что Анна поведет себя так, словно кругом виновата?
Как сказали сегодня в суде: мы виновны во всем, в чем нас обвиняют, и нет такого греха, которого бы мы не совершили, мы – средоточие пороков, но мы пребываем в неведении, каких именно пороков, и даже церковь не способна наставить нас.
Из Ватикана – кому и разбираться в грехах, как не им? – приходят вести, что в это трудное время любой знак примирения со стороны короля будет встречен с пониманием. Ибо, если кого-то события последнего времени и удивляют, то только не Рим. Еще бы, Рим не удивишь ни супружеской неверностью, ни кровосмешением. В Ватикане времен кардинала Бейнбриджа ему не потребовалось много времени, чтобы понять: никто при папском дворе – включая самого Папу – не управляет событиями. Интриги плетутся сами по себе, заговоры безымянны, что не мешает им цвести пышным цветом, и точно известно одно: никто ничего не знает.
Впрочем, закон в Риме никогда не был в чести. В римских тюрьмах, когда забытый арестант умирает с голоду или когда тюремщики забивают несчастного до смерти, его тело просто запихивают в мешок и сбрасывают в Тибр, гнить на дне.
Он поднимает глаза. Грегори сидит смирно, не желая нарушать его задумчивость.
– Когда их казнят? – спрашивает сын.
– Не завтра. Чтобы все устроить, нужно время. В понедельник в Тауэре судят королеву, и Кингстон не сможет… суд заседает публично, в Тауэре будет не протолкнуться.
Перед глазами мелькает непристойная картина: осужденные на казнь протискиваются к эшафоту сквозь толпу желающих посмотреть на королеву под судом.
– А вы придете? – настаивает Грегори. – Придете на казнь? Я хотел бы поддержать их в последний час и помолиться за них, но без вас я не справлюсь. Еще упаду без чувств.
Он кивает. Нужно трезво смотреть на вещи. В юности он знавал хвастунов, клявшихся, что не пожалеют живота, и белевших как полотно от пореза на пальце, но как бы то ни было казнь – не поле боя. Страх заразителен. В драке не успеваешь испугаться, и только когда все позади, колени начинают трястись.
– Не приду я, придет Ричард. Твое желание заслуживает уважения, хотя это зрелище причинит тебе боль. – Знать бы, думает он, что принесет следующая неделя. – А приду ли я… впереди расторжение брака, все будет зависеть от того, согласится ли королева помочь нам. – Он думает вслух. – Возможно, я буду в Ламбете с Кранмером. И прошу тебя, сынок, не спрашивай, для чего нам понадобилось расторгать брак. Таково желание короля.
Он совершенно не способен думать о тех, кому вскоре предстоит умереть. Вместо этого перед глазами стоит картина: Мор на эшафоте сквозь пелену дождя, его тело, уже мертвое, откидывается навзничь от удара. У опального кардинала не было гонителя более непримиримого, чем Мор. «И все же я не испытывал к нему ненависти. Напротив, из кожи вон лез, чтобы помирить его с королем. И я верил, что мне удастся его убедить, я и вправду в это верил: он так упрямо цеплялся за жизнь, и ему было ради чего жить! Под конец Мор стал собственным палачом. Все писал и писал, говорил и говорил и внезапно, одним росчерком пера, прервал свою жизнь. Если на свете существовал человек, который сам себя обезглавил, этот человек – Томас Мор».
* * *Королева в пурпурно-черном, вместо скромного чепца изящная шляпа, над полями колышутся черные и белые перья. Запомни перья, говорит он себе, скорее всего ты видишь ее в последний раз. Как она выглядела, спросят его женщины. Бледная, но бесстрашная. Каково ей было войти в этот огромный зал и встать перед пэрами Англии, мужчинами, ни один из которых не испытывает к ней вожделения. На ней порча, теперь она труп, и, вместо того чтобы домогаться этой груди, волос и глаз, мужчины отводят взгляд. Лишь Норфолк смотрит со злобой, не страшась мести Горгоны.
Посередине громадного зала соорудили помост со скамьями для судей и пэров, скамьи поставили также в боковых галереях, но большинству зрителей придется стоять, пихаясь локтями, пока стражники не скажут: «Хватит», и не запрут двери на засовы. Но счастливчики не перестанут толкаться, а те, кто застрял во дворе, поднимут шум, и тогда Норфолк с белым жезлом в руках призовет публику к молчанию, а свирепая гримаса на его лице убедит самых отчаянных, что шутки кончились.
Рядом с герцогом сидит лорд-канцлер, готовый дать самый компетентный юридический совет в королевстве. А вот и лорд Вустер, с чьей жены, можно сказать, все началось. Граф смотрит на него волком, с чего бы? Рядом Чарльз Брэндон, герцог Суффолский, с первого взгляда возненавидевший Анну и не скрывавший своих чувств от короля. Граф Арундел, граф Оксфордский, граф Рэтленд, граф Вестморленд – и между ними простолюдин Томас Кромвель. Тут слово, там – полслова, он движется мягко, расточая улыбки, подбадривая приунывших: все идет своим чередом, интересы короны не пострадают, народных волнений не ожидается, к ужину все разойдутся по домам и улягутся в собственные постели. Лорд Сандис, лорд Одли, лорд Клинтон, согласно списку, занимают места на помосте. Лорд Морли, тесть Джорджа Болейна хватает его за руку: Томас Кромвель, прошу вас, если вы меня любите, не допустите, чтобы мою бедную маленькую дочурку Джейн втянули в этот омерзительный процесс.