Вячеслав Шишков - Странники
— Мамашенька… Старушка… Ведь я ненароком тогда. Неужели бы я… Эх, матка, матка…
Незримая, она все еще плыла рядом с ним; смиренный воздух колыхался от ее дыхания. Вот она твердо спустилась на землю, шурша травой, и с силой ударила его мертвой рукой по плечу.
— Матка!! — ахнул Амелька и, опрокинутый ужасом, тронулся между могил.
— Ага… Покойников бояться? Мы — живые… Ну-ка, легаш, вставай…
На Амельку пугающе смотрели сверху двое оборванцев. Один — большой, жилистый, чернобородый и черный, как трубочист, другой — на коротких ножках, толстенький, весь какой-то просаленный, в рыжих усишках, жулик. Он был выпивши: руки в боки, похохатывал, икал, качался.
Амелька сообразил, что они вынырнули из соседней часовенки, из склепа. В кармане его нового пиджака двадцать пять рублей, в жилетке — черные часы, в брюках — нож. Он вскочил, сунул руку в карман и отступил на два шага.
— Руки вон! — крикнул чернобородый и поднял камень.
— Вы, черный, кто? — спросил Амелька, и глаза его стали страшны.
— Мы?.. Горло режем, кишки на березы наматываем, кто добровольно, без «шухеру», портки с сапогами не снимает. А ты кто?
— Амелька Схимник…
— Эге-ге… Вот ты кто! — И оба громилы враз присвистнули. — Ваньку He-спи знавал?
— Знавал. Он вместе с твоей бабушкой на том свете щи варит.
— Так, верно. А я Ваньки правой рукой был, — прищурился чернобородый и, не спуская с Амельки глаз, стал перебрасывать увесистый камень с руки на руку. — Ты ему долг сквитал?
— Сквитал, — дрогнул голосом Амелька.
— Врешь, кудрявый! Я-то знаю, мне Сережа Беспалый сказывал, — подмигнул Амельке бородатый. — Гони сармак, пока жив… Деньги есть?
— Нету.
Амелька сразу понял, что его ждет кровавая расправа.
— Ах нету?..
И громилы злобно захохотали. Толстенький пошарил в штанах, вынул трубку, повернулся спиной к Амельке, стал раскуривать. В Амельке блеснул порыв выхватить из кармана нож и вспороть брюхо бородатому. Но малодушная боязнь разлилась по телу.
— Вот что, — сказал чернобородый. — Мы про вашу коммуну знаем. Что ж вы, легавые, делаете? Вы от нас людей отбиваете. В кичеван попал, из кичевана вышел — наш. А ежли к вам попадет, ведь вы, черти, от нашего рукомесла их отучаете, только людей портите… Врешь, не удастся! Мы меры примем. Так и своим скажи… Снимай, трах-тах-тах-тах! — неожиданно гаркнул, грязно ругаясь, чернобородый и поднял над головой Амельки камень. — Портки, сапоги, всю сбрую. Раз ты не наш теперь, снимай!..
— Уйди, уркаган, — отпрыгнул Амелька и быстро поймал в кармане нож.
Брюханчик спрятал трубку, оглушительно свистнул в два пальца и стал заходить Амельке в тыл. На свист вылез из склепа третий, мордастый парень лет под двадцать, в картузе, и, прожевывая, крикнул:
— В чем дело?
Амелька не успел мигнуть, как все разом бросились на него и сшибли с ног. Обезоруженный, избитый, раздетый, схватив увесистую железину от сломанной ограды, Амелька скакал по могилам за удиравшими грабителями и что есть силы кричал:
— Караул, караул, караул!..
Мимо него вихрем, весь ощетинившись, промчался с лаем Шарик, за ним — две больших остроухих собаки. Одна из них атаковала Амельку и с остервенением стала хватать его за икры. Амелька проворно перепрыгнул через могильную решетку. Тогда собака, оставив его, бросилась вперед, на лай, на крик. Грабители, спасаясь в бегстве, молча прыгали с могилы на могилу, как страусы.
У Амельки разрывалось сердце; из прокушенной ноги, из носа текла кровь. Прибежал сторож с сыном, мальчиком.
Амелька, весь в грязи, растрепанный, подобрал свои вещи, оделся. Деньги целы. Не было ножа и часов. Он купил за три рубля своего спасителя, Шарика, привязал его на веревку и взял с собой. То-то радость будет Фильке!
8. В ПОЛЕ ЗАЦВЕТАЛА РОЖЬ
Филька действительно обрадовался Шарику, старому своему земляку и другу. Пес, в свою очередь, проявил неимоверную, непонятную человеческому сердцу, любовь, привязанность и радость. Он визжал, катался, обсосал, обцеловал Фильку с ног до головы, не отходил от парня, с ласковой ухмылкой заглядывал ему в глаза.
— Шарик, а помнишь — на могиле-то, в нашей деревне-то? А помнишь дедушку Нефеда-то, баржу-то?
Пес, конечно же, все это помнил, только по-своему, по-собачьи; он помнил запах раздрябшей глины на могиле, дух от вкусной котомки старого слепца, гвалт и вонючий воздух там, под баржей. Весь этот клубок пережитых впечатлений давным-давно застрял где-то в глубоких провалах сознания, под густым напластованьем былых собачьих дней, но вот песий нюх и милый голос Фильки разом опрокинули все минувшее вверх дном, и клубок любезных сердцу впечатлений вмиг взорвался, ударил в кровь, в мозг, в нервы: вот оно, вот оно все, как было! Ах, если б уметь хоть маленько говорить, Шарик явственно сказал бы Фильке, что он Фильку вот как любит, — наплевать, что парень теперь не в вонючем отрепье, а при калошах, при часах… да он теперь никогда не бросит Фильки, — голод не голод — наплевать… да он… Эх, чего тут… Гаф-гаф-гаф.
— Я за него, за окаянного, трешку заплатил. Его уж Соколом звали, а не Шариком, — говорил Амелька. — Я тебе его дарю… Только, чур, условие: иди к нам работать в поле.
— Что ж, я с радостью. — А Дизинтёр?
— Не знаю. Он плотничает.
Ват и снова помаленьку сгруживаться стали: Амелька, Шарик, Филька, Катька Бомба, А может быть, вскорости к ним примкнет и Дизинтёр. Вот бы!
Амелька с навербованными им новыми членами коммуны вернулся из города поздно вечером, когда стемнело. Их всех ввели в жилое помещение. Они в первую голову бросились к окнам, чтоб удостовериться — есть решетки или нет, не заграждена ли от них свобода. Странное дело — ха-ха — решеток не оказалось. Побежали искать, где часовые, имеются ли надзиратели. Но вместо стражи их окружают лишь бывшие друзья по дому заключения. Значит, Амелька не слегавил: значит, он говорил им истинную правду.
На другой день прибыла еще новая партия из двух уездных городов. Так постепенно пополнялась рабочая сила трудовой коммуны.
Ребятам показали мастерские и пригласили на общее собрание: оно должно было принять их в свою семью или отвергнуть. Новички заметно волновались; они видели, что жизнь их каким-то чудом направляется туда, куда им и в голову не прилетало: ведь самый скромный из них имел три судимости и пять приводов. При опросах общим собранием их голоса дрожали, запинались, спазмы сжимали горло. Такой странной, удивившей их самих, робости они не испытывали даже при разбойных отчаянных налетах. Ударяя себя в грудь, они искренне клялись быть настоящими людьми. Повинуйся, трудись, не воруй, не пей, не нюхай, не играй в карты — вот основное требование общего собрания. Скрепя сердце и борясь с собой, они согласились. Их приняли в коммуну. И, может быть, первую ночь во всей своей жизни они спали спокойно.
* * *Фильке положили в месяц двадцать пять рублей на харчах коммуны, а жить он должен в станице, Ну что ж, это не беда.
Беда лишь в том, что Катька Бомба, освоившись с новой обстановкой, стала приставать к Амельке. И повстречайся она с ним месяцем раньше, пожалуй, дело было бы. А вот теперь как на грех Маруся Комарова, поссорившись с угрюмым казначеем, принялась со всем женским обаяньем очаровывать трудолюбивого, надежного Амельку. Но парню пока что вовсе не до баб, у него — свое.
Однако в поле зацветала рожь, соловьи еще не умолкли в приречных тальниках, и веселые живительные грозы гремели в небе. Не так-то легко в такую пору и молодому сердцу устоять.
Поздно вечером вышли вдвоем погулять на речку. В сущности, она сама увязалась за ним, против его воли. Развели костер. Прохладный воздух щеголял запахом цветов и подсыхающего сена. Зарница полыхала где-то вдалеке, в Крыму,
— Я очень даже люблю вечером один прохлаждаться, — неласково сказал Амелька. — Сидишь, мечтаешь.
— Я тоже люблю одна, — ответила Маруся Комарова. — Только скучно одной.
— Один женский факт выдвинут против другого: то люблю, то скучно. Ха-ха! А ежели скучно, то почему ж ты Андрюху Тетерина, вздыхателя своего, не прихватила?
— А ты будто не знаешь? Он вольности желает допускать нехорошие. Нет, врешь, молодчик, отчаливай! А не хочешь ли сначала в загс? Я из глупеньких-то выросла. Жизнь наступила разок на хвост, и будет.
— Ну что ж. Это хорошо… Такое развитие в девушке приятно. Вроде диалектического, как говорится в политграмоте. Да он найдет себе. Не ты, так другая. Ему наплевать.
— Как это — наплевать?! — И ноздри Маруси стали раздуваться. — Что ж, я, по-твоему, не стоящая ни фига, что ж, я такая же, как все?
— Не шуми. Мне наплевать, какая ты.
— Не плюй. Заумничался. Стариком стал. Дурак ты, вот ты кто…
— Ну что ж, — с коварным притворством вздохнул Амелька. — Ежели ты всю жизнь среди дураков жила, тебе и я кажусь дураком. Понятно. Бытие равняет сознание.