Белый князь - Юзеф Игнаций Крашевский
За кубками сразу начался разговор.
Дерслав сел на лавку и подбоченился.
– Я настаиваю на своём, – сказал он. – Покойный король пан был золотой, сердечный, настоящий отец наш. Господь Бог дал ему вечную славу, но что он в конце ошибся, это точно. Он много сделал для этой короны, потому что, кто больше него? Но она была у него в пожизненной опеке, и ею, как одеждой, распоряжаться не мог. Надоедала ему сестра с тем, чтобы корону отдал её сыну, не дали покоя, мучили, осаждали, он отпустил её в Венгрию. Но не он был последним Пястом, а это Пястовская корона… Государство было не Локетка… а Пястов было… Тогда я бы предпочёл, чтобы мазур правил, хоть шепелявит, предпочёл бы кого-нибудь из Силезии, предпочёл бы Кажка, внука покойного, которого он сам воспитал, предпочёл бы Владислава Опольчика, чем этого венгра, француза, которому мы смердим, и он нам.
– О! О! О! – отозвался кто-то из угла грубым голосом. – Только не Опольчика, он немец, хоть Пяст, немец, хоть силезский… Уж это совсем бы изменилось…
– Пан умный, – вставил кто-то.
– Но разум имеет не наш, – сказал Предпелк. – Говорите, что хотите, ни один есть ум, что по-немецки понимает?
– Кажко, – прервал старый Освальд, – сердечный парень, но хрупкий; я его знаю. За всё бы хватался, а не при чём не устоит.
– Что тут говорить об этих Пястах… – вставил Вышота из Корника, – я вам скажу одно. Опольчик будет с Людвиком держаться, это одна вера; если ему отдать корону, не захочет. Предпочтёт свободное княжество, а долгая борьба – не его дело. Лишь бы у Кажки был Добжин, этого ему достаточно, и привык уважать Едизавету и Людвика…
Мазур, хоть бы Литву к себе привлёк, мог бы решиться, не захочет, потому что его бы крестоносцами запугали, а венгры бы ему его Мазовшу разграбили, в которой находится. Для меня есть только один, которого можно бы взять, и пошёл бы.
Все на него поглядели.
– Кто? Кто? – начали спрашивать.
– И Пяст, и близкий, и такой человек, которому терять нечего. Такой очень легко пойдёт, когда ему лишь бы какая надежда засветит.
– Кто же? – настаивали.
Вышота вынудил их ждать и отгадывать, потирал голову, не торопился ему было открыть, о ком думал. Наконец забормотал:
– Ну, Белый, Гневковский.
Дерслав махнул широко рукой.
– Так его постригли, он монах, что нам от него! – воскликнул он.
– Монах! Будто бы Казимир также монахом не был! Папа его избавит от обета ради короны.
Немного помолчали.
– Кто из вас Белого лучше знал? – проговорил, обращаясь к старым, Дерслав.
– Как будто ты не знал, – сказал Мошчиц, – что я у него каштеляном был, а Освальд (он указал на сидевшего рядом) также ему служил. Это не такая старая история, пару десятков лет. Никто его лучше нас не знает.
Все молчали, слушая, а старый Мошчиц, точно хотел подумать, что говорить дальше, наклонил кубок и медленно выцеживал из него по капли вино.
– Об этом Белом князике, – начал между тем Дерслав, – такие разные слухи ходили, столько о нём рассказывали, что неизвестно, чему верить. Из всего, что я слышал, он мне кажется лучше других.
– Не лучше, может, и не хуже других, – прервал старый Мошчиц, – но непохожий ни на кого другого; кто знает, что бы из него было, если ему дать силу, и если бы над ним солнышко засветилось. С человеком брат, как с деревом, может быть колышком в заборе и хоругвью поселения.
Дерслав подтвердил головой и усмехнулся.
– Да, это была бы правда, если бы человек колышком был, а не Божьим созданием, которое все-таки имеет волю и немного разума. Но раз вы его знаете, рассказывайте, кто этот Белый, хорошо это знать на всякий случай.
Все поглядели на Мошчица, который, сплюнув, готовился говорить.
– Вы всё-таки знаете, – сказал он, – что дед его Земомысл был родным братом Локетка, но брат в брата не все друг на друга похожи. Сидел спокойно в маленьком Гневкове и мало его было слышно. Имел троих сыновей, которые разделили его наследство: Будгош, Гневков и Иновроцлав; но двое умерли бездетными, и только Казимир Гневковский оставил двоих детей: этого сына, по волосам названного Белым, и дочку, которую выдали за Босниацкого короля. Теперь эту дочку Елизавету и его племянницу взял в жёны наш король Людвик.
Белый поначалу сидел на своем уделе.
– Вы тогда были каштеляном! – прибавил Дерслав.
– Так было, – усмехнулся Мощчиц, – потому что, хоть княжество было небольшое, двор он хотел иметь многочисленный и неплохой, как другие. Я был каштеляном, были и подкомории, и маршалок, и подчашии, и канцлер, и все урядники и должности. Сестра стала королевой, брат также высоко смотрел. Натуру имел странную… Точно два человека в нём было. Иногда бывал спокойный, тихий, почти ленивый, ничего не желающий, равнодушный… Делали около него что хотели, он слова не говорил. Вдруг что-то на него находило, словно его злой овод укусил. Пробуждался от этого сна, рвался, метался, любой пустяк его раздражал, всему свету был не рад, жаловался и жизнь была ему отвратительна.
Набросавшись так, накричавшись, нападала на него набожность, раскаяние, скорбь, слёзы, сомнение, отвращение к свету и к людям.
Это длилось какое-то время, он возвращался к жизни, значит, готовь охоту, доставай собак, собирай людей; день и ночь в лесу, покуда хватало сил. Бывал весёлым и ему был нужен круг весёлых людей, то снова грустный, как ночь, и в каморке закрывался.
Одного дня на дворе ксендз занимал первое место, потом ловчий, наконец любой шут, который его смешил. Я видел его таким гневным, что копьем бросал в людей, то снова добрым, хоть к ране приложить.
В молодости он учился достаточно и говорили, что знал столько же, сколько ксендз. Сам себе читал из пергаментов, не нуждаясь в лекторе. Говорил по-польски, по-немецки, вроде бы по-латыни и по-итальянски.
В нём было всё, потому что и лицо, и фигура были красивые, только степенности не было. Сказать по правде, играла в нем великая кровь, великая гордость, великие желания, которых нечем было удовлетворить. Судьба его, дразня, сделала таким.
Когда его наконец женили, мы думали, что он успокоится,