Валсарб - Хелена Побяржина
Мои невыплаканные слезы летали черными мухами перед глазами. Поначалу, когда я керосинку долго разжечь не могла или когда пыталась вдеть нитку в иголку. Однажды утром проснулась, а у меня одна из мух прямо на глазу сидит. И не смахнуть ее, точно приклеенная. Я позвала Янку, а он говорит: пропал твой голубенький глазок, Казя.
Поехала я в большой город, в больницу, где много докторов и каждый свое лечит, такой специальный доктор вставил мне искусственный глазок. Ничего не показывал этот глазок, да другого мне не предложили.
Я – твоя прабабка Казимира, мать твоей бабки Халинки, дома моего больше нет, и меня тоже уже нет. Когда ты долго не разглядываешь черно-белые фотокарточки, я прихожу в твои цветные сны. Не думаю, что могу объяснить, зачем мне это. Может, для того, чтобы ты знала, что когда мои глаза видели, они были голубые. Такие же, как твои.
На ковре много разноцветных ромбиков, в ромбиках прячется олень с большими рогами и зайчик с маленьким хвостиком, елочка и дьяволенок с рожками.
Я не вижу, ты все выдумала, говорит Баба, ну и фантазия у тебя, отец, глянь, да какой там олень! Дед, по своему обыкновению, смеется.
Но они никуда не исчезают, эти фигуры, не меняют формы, существуют на ковре, как первобытная наскальная живопись, а ковер – первое, что я вижу после пробуждения. Память и привычка – одно и то же, оттого не имеет значения – утром или днем, я сначала ищу всех обитателей ковра и только потом поднимаюсь с постели и шлепаю в зал. В зале стоит трельяж, стоит так, что, выходя из спальни, я отражаюсь сразу в трех зеркалах, иногда я сдвигаю створки, получается лабиринт, где одновременно находятся несколько девочек с красной щекой, заспанным глазом и вышедшими из повиновения вихрами на затылке. На голове у меня беспорядок почти все то время, что я гощу в доме из красного кирпича, я – лахудра, так сказала бы мама, но мамы нет, Бабы нет, я сажусь на стул, и Дед распутывает мои редкие, тонкие волосы расческой-ежиком с металлическими шариками на конце каждой иголки. Случается, что в захватанном зеркале отражается и вполне опрятная девочка.
А потом мы идем за кирпичиком. Каждый день, в одно и то же время, я точно знаю, хоть пока и плохо понимаю в часах, мы идем мимо дома тети Вали, мимо дома Алеськи, у которой во дворе песочница, мимо дома старого Рысика, с которым Дед играет в карты, в хлебный магазин. Каждый день мы покупаем самый мягкий на свете хлеб, который делают на Бабиной работе. Рыжий кирпичик с одним очень черным, глянцевым боком, блестящим, как начищенный ваксой ботинок. Выбрав на деревянном поддоне самый ровный, самый пропеченный, Дед молча и торжественно протягивает мне одну копейку и выходит из магазина, размахивая капроновой сеткой с кирпичиком, в то время как я уношу с собой обязательную продолговатую картонную коробочку с яблочным повидлом, прикрытым сверху белой шелестящей бумажкой. Ничто не доставляет мне такого несказанного удовольствия, как эта копеечная радость. Только сам Дед. Каждый день, проведенный с ним, делает меня обладательницей белой коробочки с ярко-красным яблоком.
Баба приходит с работы почти всегда в самый разгар чаепития. Я снова сижу на Дедовом любимом стуле, на котором сидеть никому нельзя, а мне можно, и трепетно держу чайную ложечку со сверкающими, как темный янтарь в ее ожерелье, остатками повидла.
– Она и сегодня съела целую коробку, – недовольно ворчит Баба. – У нее будет болеть живот. Сначала нужно было поесть кокоры!
Кокора – тонкий картофельный пирог с луком и маленькими шкварками, который Баба готовит в печке, когда не нужно поститься и ее посещает вдохновение или я. Наверное, лучше кокоры блюда нет. Но ведь и вкуснее повидла тоже ничего нет, хоть мы с Дедом и путаем очередность еды.
Живот никогда не болит. Я смеюсь: неправда, неправда, зажимая рот рукой, смех без причины – признак дурачины. Дед заговорщически отвечает мне хитрым прищуром с тысячью лучиков вокруг глаз. Баба укоризненно смотрит на нас, качает головой и идет разогревать кокору.
Огонь синий, красивый, васильковый, лиловый, иногда оранжевый. На огне кастрюля-гигант, занимает большую часть плиты. В кастрюле варится белье. Мама говорит: кипятится.
Валик из первого подъезда говорит Люсе со второго этажа:
– Ну чо ты так кипятишься!
Он облил ей сарафан велосипедом. То есть водой из лужи, брызнувшей из-под велосипеда. Вода коричневая. Сарафан желтый. Люся рыжая – красиво кипятится. А ее маме придется кипятить Люсино платье.
Больше во дворе ничего замечательного не происходит, или это я не умею замечать. Скучно. Погода еще хмурится, и я возвращаюсь с балкона на кухню, с содроганием, как можно скорее, проходя через неуютную, темную детскую. В кухне жарко пахнет мыльным паром и немного горьким индийским чаем. За кухонным столом сидит тетя Алла, ждет, пока чай заварится. Я люблю наблюдать, как нутро пузатого фарфорового чайника медленно темнеет, как песчинки заварки расправляются и кружатся в неспешном вальсе: раз-два-три, раз-два-три, но при гостях неприлично заглядывать в чайник, раз-два-три, ты будешь чай, тогда посиди спокойно.
Скучно.
Мама вертится на кухне, от плиты к столу, раз-два-три, грациозная и красивая, все у нее ловко получается – и утрамбовать огромными деревянными щипцами выглядывающее из кастрюли белоснежное белье, и, выключив хризантему газа, подхватить горячий чайник и изящно налить кипяток в чашку. Она терпеть не может гостей, если затеяла стирку. А сегодня к тому же грандиозная стирка, с кипячением. Но, во-первых, мама дико гостеприимна и всех встречает чаем, а, во-вторых, тетя Алла – гость особенный, поскольку может достать то, что другие не могут, стало быть, лучше не упускать возможности, ведь достать она может не всегда, а предлагает сама исключительно редко. У нее и без нас полно желающих.
Пар рисует над чашкой замысловатые фигуры, тетя Алла позвякивает в ней ложечкой, сетует на старшего сына, пришепетывая и свистя. У нее толстая верхняя губа и плохие зубы, а Вовка совсем от рук отбился, подрался с мальчиком из приличной семьи, и теперь непонятно, как лучше его наказать: не пускать на улицу или.
Из кухонного окна видна непроходимая пуща грядок и чей-то будущий чахоточный урожай: тонкая желтая ботва моркови в зарослях сорняков. Вовка приносит домой столько непотребных словечек, что тетя Алла не верит своим ушам и диву дается. По грядкам прыгает грязно-оранжевый, некрасивый кот, прыгает, как заяц, хотя я не видела, как прыгает заяц, наверное, за полевкой, не за кузнечиком же, хорошо, что третий этаж, ничего не разглядеть, я боюсь мышей и быстро отхожу от окна, а Вовка тем временем уже научился считать почти до ста.
Мама резко качает головой, вешает полотенце, которым прежде подхватывала кипящий чайник, ей неинтересно про Вовку, она хочет поскорее покончить со стиркой, тетя Алла говорит маме: болоньевый костюм, очень качественный, мама говорит мне: если не будешь чай, поди поиграй.
У соседки из второго подъезда живет болоньевая собака, серо-белая, с длинной шерстью. А болоньевых костюмов я еще не видела. Тетя Алла шелестит чем-то темно-синим в холщовой сумке, хороший цвет, говорит она, немаркий. Я шелещу фантиком от карамельки, мама шелестит оберточной бумагой, подгоняемая любопытством, предлагает пойти в детскую: в шкафу есть зеркало, а ты займись чем-нибудь, гляди, как хорошо стало на улице, пожалуй, я его уже выключу, вдруг поплывет, ведь я только недавно вымыла плиту, после докипячу, нет, это ткань такая, болоньевая, а не собака, не хочешь печенье? а чаю? Поди поиграй.
Высовываюсь с балкона на улицу: ничего хорошего, во дворе никого и сыро. Небо выцветшим шерстяным одеялом укрывает пустую детскую площадку. Мой бледно-серый двойник отражается в стекле, я встречаюсь с ним / с ней взглядом. У нас водяные глаза, они сливаются с пыльными глазами окон дома напротив, идут золотыми трещинами от света, брызнувшего в детской, мама шуршит новым костюмом, а это так должно быть, а я думаю, велик, нет,