Валсарб - Хелена Побяржина
Наверное, они еще только вышли из калитки, а я уже вприпрыжку преодолела половину пути до дома, ведь мы живем совсем рядом. Раньше в Валсарбе был только честный сектор – маленькие деревянные дома. Получается, в высотных домах живут уже не только честные люди, но и всякие обманщики.
Я тороплюсь, хотя им не догнать меня, тороплюсь, потому что мне немножко холодно, совсем чуть-чуть, мама говорит: всегда холодает, когда в садах зацветает вишня, я почти бегу, осталось обогнуть дом, свернуть направо, добежать до подъезда.
В подъезде темно. Конец света. Важно преодолеть пять первых высоких ступенек, лучше приставным шагом, потом легче. Глухо бренчат металлические почтовые ящики на стене справа, когда я опираюсь на них рукой.
Глаза привыкают, из окон на лестничные пролеты струится мягкий свет, с бьющимся сердцем я добираюсь до двери своей квартиры. Я – чемпион. Только не учла, что теперь придется ждать, пока все проделают тот же путь, а можно было неторопливо входить в этот чернильный вечер в ногу со всеми, висеть на маминой руке и слушать непонятные взрослые разговоры.
Вокруг тишина. Из чужих квартир не доносится ни звука. Даже бормотания радиоточки не слышно, даже шепота льющейся воды из крана.
Что-то не очень-то они торопятся.
Внутри появляется тревожный звоночек, он тренькает: а что, если. Ачтоесли я не так поняла, и они остались. Ачтоесли они идут не к нам, а к тете. Ачтоесли сейчас совсем стемнеет, а они не вернутся.
Я неуверенно начинаю спускаться по ступенькам. Внизу хлопает тяжелая дверь подъезда. Наверх стремительно и бесшумно летит ночная бабочка упреков. Хватает за плечи, трясет, вопрошает: а что, если бы.
Ачтоеслибы ты потерялась. Ачтоеслибы мы не догадались, где ты.
Ачтоеслибы ты попала под машину.
Потом плачет и прижимает меня к себе.
Он не знает, как выразить свои чувства. Он хотел бы забрать ее себе, по возможности – насовсем, и спрятать, защитив от мира и от ее бестолковых родителей.
– Я ее усыновлю, – бросил он однажды, когда малышка была еще краснощеким, беззубым головастиком в свертке. Они все посмеялись.
Больше всех смеялась Галина. Уже сейчас у девчонки ее глаза. Такие, как тридцать лет назад, когда они поженились. Иногда серые, иногда голубые. Глаза-незабудки. И улыбается она так же, как невеста Галина на монидле. Днем он устраивает малышке тихий час на своей вытертой красной софе и наблюдает за тем, как она спит. Потом его подушка пахнет конфетами – детским шампунем «Кря-кря». Галина спит отдельно, на железной кровати, на многослойном пирожном из пестрых матрацев, с тех пор как заболела и перенесла череду операций. К тому же они оба слишком большие, слишком грузные для общей постели. Ничего, он привык к софе. А там, глядишь, они купят элегантную двуспальную кровать.
Девчонка спит, а он думает, чем ее порадовать.
Отпуск у него в июле уже не первый год. Малышку отдают на Великую не дольше чем на неделю, потом у невестки начинается свой, и ее забирают.
Забирают, будто отбирают, отрывают. Всякий раз такое чувство. Ничего, девочка подрастет и сама выберет, где лучше. Ничего. Они предполагают, а Пан Бог располагает. Если бы он сам не был Паном Богом, он бы еще посомневался, а так…
Черный веер ресниц тенью ложится на персиковые щечки, пуговица носа морщится, маленькие пальчики подрагивают во сне. Еле слышное дыхание из подковки губ вызывает в его груди священный трепет. Он глядит на нее и не может налюбоваться. Огромный Иисус в черной строгой раме глядит на них сверху и не может налюбоваться.
Своей коричневой рукой он берется за анютины глазки, рассыпанные по шторе, и осторожным пцык! задергивает ее, чтобы сделалось темнее. Пусть ничто не тревожит малышку: выгнать этих любознательных солнечных зайчиков, погасить, распять. Полыхать разрешается только святейшему сердцу, тщательно прорисованному на груди у Иисуса. Он мельком оглядывается на образ, мелко крестится, бесшумно направляется к двери и немедленно совершает грех сквернословия, в тот самый момент, когда воздух разрезает медная канонада артобстрела, какофония ведер, полифония воды и бабских криков.
В два прыжка он преодолевает комнату и оказывается в сенях. Поспешно выскочив на крыльцо, с трудом усмиряет сотрясающий воздух, рвущийся в бой кулак.
– Чего ревете? Чего гремите?
– Здравствуй, Эдик! А что случилось?
– Малую мне разбудите, вот что! Не гремите мне тут!
– Да что ты, Эдик, детский сон самый крепкий, их из пушки не разбудить. Вот мои, помню…
– Сама ты… пушка! Трепло! – Он не в силах сдержать свой гнев и от ярости готов взорваться, если эта баба немедленно не замолчит.
Соседский подросток проносится мимо на велосипеде, бессознательно втягивая голову в плечи, точно шелудивый пес.
– Да ты что, спятил, что ли! – Женщина многозначительно повышает голос, словно призывая в свидетели свою собеседницу. – Я уже и воды набрать не могу? Мне уже и слова сказать не дозволено? Ты мне еще, может, на улицу запретишь выходить?
– Дура! – сквозь зубы цедит он и с остервенением сплевывает прямо на крыльцо.
– Люди! Гляньте! Что это такое? Кем ты себя возомнил, а?
На крик этой вздорной бабы торопится ее такой же склочный муж: руки в боки, ноги колесом. В гнезде под стрехой неодобрительно стрекочет стриж. Хромой солнечный зайчик выводит на стене: мене, мене, текел, упарсин. Взвешены, измерены и признаны недостойными все эти люди, абсолютно все.
Негодуя, он распахивает входную дверь и исчезает в ее пасти, в своем убежище, в гроте со своей Спящей красавицей, оставляя улице визгливое сопрано соседки. Если бы это было в его власти, он усыпил бы все это королевство со всеми глупыми бабами, велосипедистами-молокососами, звенящими ведрами, бездонной колонкой, автомобильными гудками, чирикающими воробьями, скрипящими половицами, усыпил, обездвижил и заглушил, чтобы его капелька видела сладкие, бессобытийные сны.
Будь он богат, он построил бы для нее дворец, замок, крепость, цитадель. Но у него нет ни сокровищ, ни слов, ни покоя. Его переполняют чувства, и он не знает, как их выразить.
Я – Казимира, дочь Францишки и Яна, внучка Магдалены и Марцина, который был лесничим. Родилась во время Первой войны в Российской империи, детство провела при советской власти, замуж вышла в Польше, умерла в Белоруссии, при этом никогда не покидала своей деревни. Густаты она называется.
Во мне сто шестьдесят сантиметров роста, я небольшая и круглолицая, а Янка мой высокий и худой, красивый мой Янка, повезло мне с ним. И хозяйство на нем, и огороды – никакой работы не боялся. Привозил мне с ярмарки голубые платки в цвет глаз и спиртного в рот не брал, а то известно, как это бывает в деревне, у нас почти все мужики пили с ноября по май. А мой Янка пост соблюдал, еду крестил и за стол не присел ни разу, не перекрестившись, садик справил, домик сладил, там мы с ним и прожили, четырех детей родили. Янка очень хотел сына, но Бог дал нам мальчика только после Второй войны, а тяжкие времена на то и тяжкие. Бог дал – Бог взял. Халинка и Ханна выжили, а сын нет.
Это никогда не проходит, этим нужно просто переболеть. Звучит, может, и странно, но оно так. А когда совсем невмочь, есть успокоительная трава чабрец, надо собрать ее и заварить чай. У нас он целыми полянами растет, в каждой хате найдется. Хорошо еще добавить ромашки и зверобоя, тогда богаче вкус. Или пойти и печь хлеб. От всех мыслей отвлекает, только и думаешь о том, чтобы тесто не съехало да хорошенько пропеклось. Или взяться вязать носки для всех на зиму, если повезло и есть пряжа. Пока вяжешь, очень удобно молиться, получается вязаный ружанец для Панны Марии.
После я еще Геновефу родила. Девочки всегда сильнее.
Я – мать трех дочерей и всегда буду матерью сына. Как мой Янка всегда будет отцом сына.
Мальчик родился хилый, но я запретила себе плакать.
Нельзя плакать по детям, ибо они дружат