Сергей Куняев - «Ты, жгучий отпрыск Аввакума...» (глава 26)
Когда Клюев говорил, что его заставляют писать весёлые стихи, то есть стихи, воспевающие современность, он имел в виду именно Ионова, с которым не единожды имел беседы на эту тему, и потому есенинские похвалы этому прожжённому издателю были для него особенно нестерпимы. Нина Гарина запомнила клюевский рассказ о посещении ионовской обители и воспроизвела его, особенно упирая на интонацию рассказчика.
— ВхОжу этО я к нему в кОбинет… А кОбинет-тО у негО грО-Омадный… А мебель-тО у негО вся пОрчёвая… А ОбстОнОвка-тО у негО вся шикарная… А занавеси-тО у негО бархОтные. А в углу-тО у негО гитара едрёнОя, с лен-тОчкОми… А на стОле-тО какаО, да булОчки-тО сдОбные.
А на стОлах-тО… Да на пОлках-тО, да на полу-тО — книги, да книги разлОженные… А бумага-тО в них пергаментная… А края-тО, края-тО в них зОлОчёные. А внутри-тО в них всякая егО-тО дрянь напечатОннОя…
А сам-тО Он в кресле мягкОм, глубОкОм сидит и еле-еле слОва-тО мне, бездОрь этОкОя цедит…
А мОи-тО… Мои-тО стихи — так печатать и не думает.
Гариной было невероятно смешно. Она наслаждалась этой беседой, как хорошим спектаклем.
— Ну и как же решили? — подначила.
— ЧегО тут решили?! „Не мОгу“, говорит, „издОвать!.. Бумаги нет!.. Не хвОтает!..“ А бумага-тО вся на егО-тО дрянь тОлькО и идёт!
Гарина продолжала хохотать. Клюев не мог взять в толк — чего здесь смешного.
А когда мадам увидела под пиджаком у поэта „поповский“, как она выразилась, крест, так её всю затрясло от смеха.
„Клюев, не поняв, в чём дело, и решив, что я вновь переживаю его рассказ, вдруг преподнёс: „бездОрь этОкОя“…“
Клюев прекрасно понял, в чём дело. И „бездОрь“ относилось уже к самой Гариной.
Когда же он узнал, что за очередным накрытым столом хозяйка вволю потешила собравшихся рассказом о клюевских злоключениях и о его кресте под дружный хохот и что находившийся среди гостей Георгий Устинов, определивший Клюева в литературный обоз и обрекший его „на погибель“ (вместе с Есениным), предложил „крест у Клюева Отнять, купить выпивки и выпить за здоровье „нОвОявленного батюшки“ — раз и навсегда перестал бывать в этом доме.
В Ленинграде повторялось то же, что и в Москве. Говорил с Воронским о возможности издания „Львиного хлеба“ в „Круге“. И услышал:
— Да человек-то вы совсем другой.
— Совсем другой. Но на что же вам одинаковых-то человеков? Ведь вы не рыжих в цирк набираете, а имеете дело с русскими писателями, которые, в том числе и я, до сих пор даже и за хорошие деньги в цирке не ломались.
— А нам нужны такие писатели, которые бы и в цирке ломались, и притом совершенно бесплатно.
Этот критик, имеющий репутацию культурного человека, явственно намекал, что, дескать, знаем мы тебя, „рыжего“, в твоём крестьянском зипуне да в смазных сапожках. Никуда не денешься, поломаешься вместе с остальными.
И здесь та же картина — в Союзе писателей, полноправным членом которого стал Клюев.
„Страшное, могильное впечатление от Союза писателей. Какие-то выходцы с того света. Никто даже не знает друг друга в лицо… Что-то старчески шамкает Сологуб. Гнило, смрадно, отвратительно…“ — записывал в свой дневник Иннокентий Оксёнов.
Близкое к этому впечатление было и Клюева. Архипов записал отдельные характеристики писателей, с которыми Николай частенько встречался в то время.
„Был у Тихонова в гостях, на Зверинской. Квартира у него большая, шесть горниц, убраны по-барски — красным деревом и коврами; в столовой стол человек на сорок. Гости стали сходиться поздно, всё больше женского сословия, в бархатных платьях, в скунсах и соболях на плечах, мужчины в сюртуках, с яркими перстнями на пальцах. Слушали цыганку Шишкину, как она пела под гитару, почитай, до 2-х часов ночи.
Хозяин же всё отсутствовал; жена его, урождённая пани Неслуховская, с таинственным видом объясняла гостям, что "Коля заперся в кабинете и дописывает поэму" и что "на дверях кабинета вывешена записка "вход воспрещён", и что она не смеет его беспокоить, потому что "он в часы творчества становится как лютый тигр".
Когда гости уже достаточно насиделись, вышел сам Тихонов, очень томным и тихим, в тёплой фланелевой блузе, в ботинках и серых разутюженных брюках. Угощенье было хорошее, с красным вином и десертом. Хозяин читал стихи "Юг" и "Базар". Бархатные дамы восхищались им без конца…
Я сидел в тёмном уголку, на диване, смотрел на огонь в камине и думал: "Вот так поэты революции!.."
"Н.Тихонов довольствуется только одним зерном, а само словесное дерево для него не существует. Да он и не подозревает вечного бытия слова".
"Стихи Рождественского гладки, все словесные части их как бы размерены циркулем, в них вся сила души мастера ушла в проведение линии.
Не радостно писать такие рабские стихи".
"Глядишь на новых писателей: Никитин в очках, Всеволод Иванов в очках, Пильняк тоже, и очки не как у людей — стёкла луковицей, оправа гуттаперчевая. Не писатели, а какие-то водолазы. Только не достать им жемчугов со дна моря русской жизни. Тина, гнилые водоросли, изредка пустышка-раковина — их добыча. Жемчуга же в ларце, в морях морей, их рыбка-одноглазка сторожит".
"Накануне введения 40-градусной Арский Павел при встрече со мной сказал: "Твои стихи ликёр, а нам нужна русская горькая да селёдка".
"Бедные критики, решающие, что моя география — "граммофон из города", почерпнутая из учебников и словарей, тем самым обнаруживают свою полную оторванность от жизни слова".
Были, впрочем, в Ленинграде поэты, с которыми Клюев, мнилось, находил общий язык. Так, он заново встретился с Кузминым, который ничего не внушал ему, кроме отвращения, в 1910-х годах.
"Был с П.А. Мансуровым у Кузмина и вновь учуял, что он поэт-кувшинка и весь на виду, и корни у него в поддонном море, глубоко, глубоко".
Возможно, такое впечатление произвели на Клюева стихи Кузмина из книги "Параболы". А может быть, Кузмин читал в его присутствии свои тайные сочинения "Декабрь морозит в небе розовом…" или "Не губернаторша сидела с офицером…"
Вокруг Клюева толпятся совсем уж неожиданные персонажи — обериуты Даниил Хармс и Александр Введенский, Константин Вагинов, к стихам которого Николай Алексеевич проявляет повышенное внимание, сочетающееся с точным пониманием ограничений молодого поэта. "У Садофьева и Крайского не стихи, а вобла какая-то, а у Вагинова всё — старательно сметённое с библиотечных полок, но каждая пылинка звучит. Большего-то Вагинову как человеку не вынести". Сердечные отношения складываются с Николаем Брауном и его женой Марией Комиссаровой…
Клюев — не просто известная фигура, он поэт, чьи большие подборки публикуются в различных антологиях. Он — авторитет, вызывающий чувство преклонения у иных молодых поэтов, даром что "похоронен" влиятельными критиками.
Он сам, уже давно не пишущий, прислушивается к себе, всматривается в себя, собирает по крупицам свои сокровища. И признаётся:
"Чувствую, что я, как баржа пшеничная, нагружен народным словесным бисером. И тяжело мне подчас, распирает певческий груз мои обочины, и плыву я, как баржа по русскому Ефрату — Волге в море Хвалынское, в персидское царство, в бирюзовый камень. Судьба моя — стать столпом в храме Бога моего и уже не выйти из него, пока не исполнится всё".
В особые минуты его посещают видения, о которых он рассказывает скупо, но и этой "скупости" хватает вдосталь.
"Слушал Россию, какой она была 60 лет тому назад, и про царя, и про царицу слышал слова, каких ни в какой истории не пишут, про Достоевского и про Толстого — кровные повести, каких никто не слышал… удары Царя-колокола в грядущем… парастас о России патриархальной к золотому новоселью, к новым крестинам…
В углу горницы кони каким-то яхонтовым вещим светом зарились, и трепыхала большая серебряная лампада перед образом Богородицы".
Видения благие — да сновидения страшные. В них чрез земные тернии в выси Господни душа поэта путь держит.
"А я видел сон-то, Коленька, сегодня какой! Будто горница, матицы толстые, два окошка низких в озимое поле. Маменька будто за спиной стряпню развела. Сама такая весёлая, плат на голове новый повязан, передник в красную клетку.
Только слышу я, что-то недоброе деется. Ближе, ближе к дверям избяным. Дверь распахнулась, и прямо на меня военным шагом, при всей амуниции, становой пристав и покойный исправник Качалов.
"Вот он, — говорят, — наконец-таки попался!". Звякнули у меня кандалы на руках, не знаю, за что. А становой с исправником за божницу лезут, бутылки с вином вылагают.
Совестно мне, а материнский скорбящий лик богородичной иконой стал.
Повели меня к казакам на улицу. Казаки-персы стали меня на копья брать. Оцепили лошадиным хороводом, копья звездой.
Пронзили меня, вознесли в высоту высокую! А там, гляжу, маменька за столом сидит, олашек на столе блюдо горой, маслом намазаны, сыром посыпаны. А стол белый, как лебяжье крыло, дерево такое нежное, заветным маменькиным мытьём мытое.