Юрий Смолич - Мир хижинам, война дворцам
Заботы сразу нахлынули на молодого мужа, хоть и был он пока еще женихом.
У Тоськи вот нет на зиму пальтишка. Девкой, известное дело, отсиживалась дома, а станет молодухой — как быть? Если, скажем, понадобится что по хозяйству или захочется просто покрасоваться перед людьми — пусть видят, какая ты есть и как угождает тебе и заботится муж.
— Эх! — хмуро буркнул Данила. — Бедному жениться…
— И ночь коротка? — сразу коварно откликнулся Харитон.
Но Данила только сердито отмахнулся:
— Я о том, где же мы с Тоськой жить теперь будем, хлопцы?
— А знаешь, — вдруг заявил Флегонт. — Я уже подумал об этом. Видно, придется мне из комнаты перейти к маме в кухню, а вы с Тоськой расположитесь пока в моей комнате…
Данила еще не успел оценить великодушие Флегонта, а Харитон уже сердито кричал:
— Ну уж это ты брось! Дружбу, пожалуйста, не перебивай! Мы с Даньком давно порешили вместе податься на “Марию-бис”!..
Они стояли втроем — Данила, потрясённый, Флегонт возбужденный и Харитон сердитый — на пыльном пустыре, у забора городского ипподрома, превращенного в дни войны в учебный военный аэродром. И все вокруг — и этот печерский пустырь, и гнилой, зеленозамшелый забор, — все это было хорошо знакомо с детства, все это были родные, самые дорогие сердцу места: милая, сладкая родина! Тут, малышами, топтали они босиком подорожник и лебеду, играя в “матку и сынка” или представляя “хунхузов” и “русско-японскую войну”. Тут же, когда подросли, приникали они к щелям забора, завистливо глядя, как гимназисты гоняли огромный кожаный мяч, такой мяч, который печерской голытьбе и во сне не мог присниться: футбольный кожаный мяч стоил тринадцать рублей пятьдесят копеек в спортивной лавке Орта на Прорезной! Четырнадцатого августа 1909 года, перед началом занятий в учебных заведениях, здесь об эти самые доски гнилого забора Данила набил Флегонту на лбу огромную шишку — Флегонт впервые появился тогда перед приятелями в гимназической фуражке и, таким образом, переметнулся в непримиримо враждебный лагерь гимназистов, реалистов и кадетов — в панский выводок, в класс аристократии…
— Спасибо! — понуро и неловко промолвил наконец Данила. — Это ты, конечно, того… по-дружески, но… видно, я двину-таки на шахты с Харитоном…
Впрочем, Флегонт уже и не слышал этого ответа. Иные мысли захватили его на этом пыльном пустыре, через который входили они в жизнь, у старого забора, который ведал все их радости и печали, с тех пор как они себя помнили. Как раньше, бывало, завладели здесь Флегонтом мечты, только уже не детские, хоть и не ясные до конца, хоть и продолжающие их давние, наивные детские фантазии… И Флегонт возбужденно стал вслух делиться с друзьями со всем жаром юного мечтателя.
Он говорил, что все это теперь ненадолго — и Даниле околачиваться неведомо где, неустроенным с молодою женою, и Харитону скитаться по шахтам Донетчины, и вообще вся эта бесприютность бедницкого житья-бытья. Все должно пойти по-другому: ведь со старым режимом покончено, и пришли Свобода! Равенство! Братство! И путь в широкую жизнь теперь открыт для всех. Были бы у человека сила, смекалка, энергия и — творческий экстаз. Так он и сказал, не заботясь, чтобы друзья его верно поняли: да, да, — творческий экстаз! Ведь на земле должен наступить рай! Каким он будет, этот рай, Флегонт не мог сказать точно, потому что и сам не умел еще его ясно представить. Но он был совершенно уверен, и “будьте уверены, хлопцы, и вы, что наступит этот рай, и вот увидите, очень скоро”.
Все это были удивительные слова, они глубоко волновали всех троих собеседников и поднимали со дна души веру — хоть им и неясно еще было, во что именно следует верить…
И Данила с Харитоном молча слушали разгоряченного друга.
Революция! Разве это удивительное слово не вмещало в себя ответы на все, какие ни есть, вопросы?!
3Тем временем в доме Брылей каравай уже замесили, и теперь женщины, обсыпая друг друга барвинком, сажали его в печь, серьезно и торжественно заведя положенную для этого случая шуточную песню:
Череватая вчиняла, горбатая помогала,Губатая місила, чубатая ліпила,Носатая в піч сажала, а красиваяТа хорошая із печі виймала…
“Красивая и хорошая”, — это пелось про рыжую Тосю.
Иван с Максимом уже возвратились домой. Почетных гостей — всех кого следовало — они пригласили, но знамени не принесли. Андрей Иванов, руководитель большевистской организации “Арсенала” за приглашение поблагодарил, сказал отцам несколько прочувствованных слов о том, что считает их “отцами революции” — хоть оба они всю свою сознательную пролетарскую жизнь прожили людьми беспартийными. Но выдать им знамя заводского комитета отказался, заявив, что поскольку красное знамя является символом революции, то никому и ни по какому случаю во временное пользование выдано быть не может. Он сам, с надлежащим почетным эскортом, доставит знамя — благословить молодых пролетариев, вступающих в законный революционный брак. Иван с Максимом ушли удовлетворенные, однако по дороге, как обычно, славно поругались. Ссору вызвало разногласие: как понимать слова Иванова об “отцах революции”? Максим, со свойственной ему горячностью, настаивал, что “отцы революции” это те, от кого, значат, революция пошла. А рассудительный Иван ссылался на Карла Маркса и обстоятельно доказывал, что отцом революции является весь рабочий класс, и слова Иванова потому предлагал понимать лишь так, что. Мол, они с Максимом являются “революционными отцами”.
Впрочем, и Максим и Иван слишком сегодня устали и потому помирились очень скоро. Много ходить они не привыкли — куда больше пришлось им в жизни простоять у станка, — а тут еще эти палки-посохи таскай за собою. Теперь они едва держались на ногах, обойдя половину Печерска да еще отмахав под Киев-второй к Василию Назаровичу Боженко… Дома они зашвырнули осточертевшие палки и с наслаждением уселись на завалинке передохнуть, не путаясь под ногами у женщин, хлопочущих у свадебного каравая.
Человек практического склада, Максим сразу же углубился в подсчеты.
Приглашено было человек тридцать, а хватит ли на всех хотя бы по одной чарке, даже если хлопцы расстараются на целое ведро? И будет ли чем закусить: достанется ли каждому хоть ломтик каравая?
Правда, старый неписаный закон Рыбальской улицы гласил, что ежели приглашают тебя соседи на свадьбу, то должен ты понимать, что зовет тебя не сахарный магнат Терещенко, не хозяин пивоваренных заводов Бродский и не графиня Браницкая. Следовательно, позычай где хочешь, но приходи не с пустыми руками: неси сороковку или хотя бы мерзавчик, на худой конец — головку чеснока или баранку, чтоб закусить. Таранька тоже годится. Но удастся ли каждому призанять что-либо, ведь занимать-то приходится друг у друга? К тому же арсенальцы с момента революции — уже два месяца — заработанных денег не получали. Вот что беспокоило дотошного Максима.
Впрочем, Максим утешал себя тем, что, конечно, приглашенные мужчины не одни выберутся на свадьбу, а в сопровождении жен, и хотя от этого будет за свадебным столом уже не тридцать, а шестьдесят гостей, однако жены, как известно, такие занозы, что каждая в лепешку расшибется, а перед другими непременно задаст форсу: из кожи вылезет вон, а что-нибудь раздобудет, завернет в платочек и, как искони в народе ведется, принесет свадебный подарок. Какое-нибудь яичко, пряник, а то и целую франзольку[4].
— Ты как думаешь, сват? А? — поинтересовался Максим мнением Ивана по поводу своих сложных расчетов, с особенным удовольствием нажимая на непривычное слово “сват”, которым он уже два часа назад заменил привычное за их двадцатилетнюю дружбу обращение “кум”; Иван и Максим крестили друг у друга всех детей.
Но Ивану не было дел до забот своего расчётливого свата. В отличие от Максима, был Иван не практик, а идеалист — “человек не от мира сего”, как в гневе обзывала его Максимова Марфа, потому что своя Меланья характер имела тихий, никогда в гнев не впадала и ничего оскорбительного никому, даже мужу, сказать не могла. Теперь Ивана угнетали размышления совершенно иного, чем у Максима, высшего порядка. Его беспокоило будущее родного сына. И начинались его размышления, как всегда, издалека; о будущем — со времен минувших.
— Ты посуди сам, Максим, вот послухай меня сюды! — говорил он, грустно вздыхая. — Какой была наша с тобой пролетарская жизнь? В молодости бегали мы по воскресным школам. Позднее “Искру” почитывали вот здесь, под кручей, за Косым капониром, Ты, правда, тогда больше на стрёме стоял, потому как не было у тебя в те поры склонности к чтению…Ты погоди, не вертись, не обивай завалинку задом! Что было, то было: я же не говорю, что ты и теперь недотепа — теперь ты ума набрался! A в те времена, скажем, когда старый Назар знамя нес, а жандармы его в нагайки взяли, разве ты подхватил знамя? Я знамя подхватил! Вот и след жандармский у меня на всю жизнь остался! Ты погляди, погляди, еще раз! Нет, ты погляди!