Георгий Федоров - Игнач крест
Когда посадник думал о том, что в правильности своего плана ему придется убедить не только членов Господы, но и утвердить это решение на буйном новгородском вече, добиться согласия на него всех четырех великих концов города, у него сжимало сердце и холодело под ложечкой. Склонить на свою сторону Спиридона было необходимо. Только Спиридон, покоривший новгородцев своей мудростью и мужеством, может помочь ему в этом! Спиридон находил выход во время самых опасных и страшных бедствий. Взять хотя бы то, как он спас Новгород от мора во время голода восемь лет назад, когда тысячи никем не убираемых трупов лежали в домах и на улицах. Спиридон добился того, что новгородцы вырыли огромные братские, могилы, в которые на телегах со всего города свозили умерших. А к коням он приставил мужа благого и смиренного — иконописца Станилу, брата Даможирова. На Прусской улице и у Святых Апостолов так было захоронено три тысячи тридцать человек.
Степана Твердиславича всегда удивляло, как этот невысокий, с виду тщедушный старичок, в чем только душа держится, ведет себя во время нередких волнений, когда вспыхивали между горожанами голка[40], мятеж и нелюбовь, когда сходились в жестокой распре между собой толпы, иногда целые концы, а то и обе стороны — Софийская и Торговая. Слышалась ругань, глухой стук ударов, того и гляди, польется кровь, вспыхнет пожар, погибнут люди, здания, добро, заработанное нелегким трудом. И долго будут потом замаливать грехи тихие, присмиревшие парни, биться и исходить слезами матери искалеченных и убитых.
Все громче гомон толпы, как рев надвигающихся волн Ильмень-озера во время бури. И вот тогда непременно появлялся Спиридон. Пеший, шаркающей старческой походкой, в шерстяной черной скуфейке, с трудом держа над собой блестящий крест в одной руке, а другой щедро раздавая благословения, входил он в толпу. И стихали, успокаивались люди, а потом с детским недоумением смотрели друг на друга, не понимая, из-за чего они только что кричали и дрались. А тех, кто в горячке не затихал и становился на пути архиепископа, тут же унимали дюжие воины из владычьего полка, неотступно следовавшие за ним. Как их хозяин благословения, так же щедро раздавали они направо и налево звонкие оплеухи и зуботычины, а кого надо и били по шее или по спине плашмя тяжелыми мечами, не вынимая их из ножен…
С трудом удалось им вместе со Спиридоном спасти город от глада и мора, но горькая память о той весне осталась у Степана Твердиславича на всю жизнь. Ему казалось, что он снова видит перед глазами страшную казнь божью: мертвецы по улицам, на торге и на великом мосту. Тогда поедали конину, собак, кошек, ели мох, сосну, кору липовую и лист. А иные сжигали дома, где думали найти рожь и другую еду, и грабили их. Тогда он овдовел… Страшное было время, но то, что ждет их сейчас, еще страшней…
Спиридон может помочь спасти Новгород и на этот раз. Не зря во многих богатых и бедных домах и храмах возносят молитвы во здравие архиепископа. Крепко нуждался сейчас Степан Твердиславич в его мудрости, в его помощи, но направил он свои стопы почему-то не к высокому входу в архиепископские покои, а к небольшому крылечку с лежащими перед ним серыми валунами-ступенями. Какие-то важные причины тянули посадника искать встречи сначала с обитателем скромной кельи, расположенной над владычьими палатами. Степан Твердиславич поднял голову, увидел, что стрельчатое окошко, затянутое фигурными слюдяными пластинками, приоткрыто, понял — хозяин дома, на месте, с облегчением вздохнул, вошел, согнувшись, в дверь и не-без труда стал подниматься по узкой лестнице со щербатыми, выбитыми и истертыми ступенями.
Степан Твердиславич шел медленно. Даже испарина выступила на лице посадника, однако происходило это не от грузности, которая была больше видимой, чем истинной, не от возраста — тело его было оплетено мощными мускулами, как у тех скоморохов, которые на праздниках, голые по пояс, боролись с медведями под одобрительный гул толпы. Не утратил посадник и гибкости. В свои сорок пять лет мог он, как и в молодости, прямо с земли, не касаясь стремян, вскочить в седло. И не делал этого только из боязни повредить хребет лошади мощным ударом с размаху. Трудно было Степану Твердиславичу подниматься потому, что он и хотел, и боялся предстоящей встречи.
Но вот, слегка повернув железную литую фигурную ручку, толкнул он дубовую дверцу и, слегка согнувшись, вошел в келью. После полумрака лестничного перехода Степан Твердиславич невольно прищурил глаза от солнечного света, заливавшего келью.
Степан Твердиславич снял бобровую шапку, отвесил глубокий поясной поклон и степенно перекрестился. В красном углу над теплившейся синего с зелеными разводами сирийского стекла лампадой привычно глядели с иконы на посадника огромные глаза Михаила-архангела. Икона была его ровесницей, писал ее иконописных дел мастер, побывавший в самом Царьграде и учившийся там у императорских богомазов. Сколько помнил себя Степан Твердиславич, столько помнил он и эту икону: слегка наклоненное лицо с прекрасным овалом, тугие пряди волнистых волос, переплетенных золотыми нитями и украшенных над лбом красным драгоценным камнем. Взор Михаила-архангела был исполнен глубокой печали. Однако Степан Твердиславич, как и всегда при взгляде на этот лик, еще с тех пор, когда он был вихрастым мальчишкой Степкой, почувствовал прилив сил, и на душу его, измученную, истомленную всеми последними днями и ночами, впервые снизошел покой.
Страх исчез, и посадник уже ясным взглядом посмотрел туда, где за широким дощатым некрашеным столом сидел и неторопливо писал гусиным пером на пергаменте могучий старик, облаченный в черную монашескую рясу с подвернутыми рукавами, из-под которых виднелись красные, все еще сильные руки его. Под черной остроконечной скуфейкой курчавились густые, хотя и легкие седые пряди. Седыми были и широкие брови монаха, и его усы, и борода. В жилистой руке гусиное перо выглядело особенно хрупким, и невольно приходила мысль, что руке этой больше пристало сжимать рукоять стального меча. Но вот старик положил перо, поднял на посадника ясные, как осеннее небо в погожий день, глаза, слегка распрямился и сделал ему знак приблизиться. Звякнула на его шее тяжелая золотая цепь от нагрудного с эмалями креста, прежде прижатая столешницей.
Степан Твердиславич подошел, опустился на колени и, почтительно поцеловав руку старца, как мог тихо проговорил:
— Благослови, святой отец!
Монах осенил посадника крестом и сурово сказал, указывая на лавку, стоявшую возле стола:
— Садись. Ты пришел за помощью. Что тебе надобно?
О здоровье старца, как хотел, Степан Твердиславич так и не успел спросить. Он закусил губу и проворчал:
— Я пришел к тебе за советом.
— Нет, — сурово ответил монах, — ты пришел за помощью. — Он крепко сжал свои натруженные руки. — Новеград гудит, как потревоженная пасека. Если сегодня же ты не созовешь вече, оно соберется само. Безбожные таурмены вступили на нашу землю новгородскую. Игумен Ферапонт прислал гонца: Торжок в огне, в кольце осады и люди в нем уже изнемогают. Они ждут нашей помощи. Но ты уже что-то решил. Так ведь?
Посадник отвел глаза и, помолчав, не отвечая на вопрос, сам спросил:
— Далеко ли ты продвинулся в летописании, святой отец?
— До сего дня, — с гордостью и затаенной болью ответил старец. Склонившись к свитку, всматриваясь в него выцветшими бледно-голубыми, но все еще зоркими глазами, прочел последние написанные им строки: — «Оттоле же приидоша безаконънии, и оступиша Торжок на сбор чистой недели, и отыниша тыном всь около, якоже инии грады имаху, и бишася ту окании порокы и изнемогашася людье въ граде…» — и посмотрел на посадника.
Степан Твердиславич, поднявшись с лавки и перекрестившись, глухо, но твердо сказал:
— Пиши дальше. — И стал диктовать: — «А из Новагорода им не бы помочи».
Гусиное перо, которым монах приготовился записывать, выпало у него из пальцев. Он вскочил и наклонился к посаднику. Взгляды их встретились, и вдруг оказалось, что они очень похожи друг на друга. Летописец хрипло сказал:
— Торжок наш пригород. Посадником там новгородец Иван Дмитриевич. А ведь он посадником много лет честно прослужил и Новеграду. Как можем мы бросить их в смертельной беде? Или ты забыл об этом?
Степан Твердиславич, не опуская глаз, молча отрицательно покачал головой.
— Знаю, — с горечью продолжал летописец, — ты скажешь, что Торжку уже все равно не поможем — у поганых[41] несметная сила, а так, может быть, спасем Новеград, отсидимся за стенами детинца. Может быть, и так. А только спасем-то мы уже другой Новеград. Как дуб крепок своими кореньями, так и Новеград славен своими бесстрашными сынами, честью своей и совестью. Что ж останется от них, если мы предадим в беде родной пригород? Да будь я теперь, как встарь, посадником, я сам бы повел рать на помощь Торжку, как водил полки и дружины новгородские на емь, корелу и Литву, — проговорил монах и тяжело опустился на лавку.