Михаил Ишков - Адриан. Золотой полдень
— Так что, Эвтерм, ты сам как‑нибудь, а мы уж сами как‑нибудь. Ты мне всегда был как сын, и, если надумал, ступай.
— Спасибо, матушка.
Потом вольноотпущенник отправился к Ларцию. Тот тоже молча выслушал его, затем потребовал объяснений — и не каких‑нибудь заумных, со ссылками на волю Вселенского Разума и мировой пневмы, называемой Святым духом, а по существу.
— Разве жизнь остановилась, Эвтерм? — спросил хозяин. — Разве убавились заботы? Бебий подрастает, скоро его ждет обряд совершеннолетия. Он хочет учиться дальше, я не против. Ты столько знаешь, для кого это? Для чужих людей?
Эвтерм опустил голову.
— Прости, господин…
— Не надо, Эвтерм, мы всегда были с тобой как братья. Помнишь, когда я нахлестал тебя по щекам — ты не сбежал. Помнишь, когда ты бросился к Траяну спасать Лупу, а я приказал тебя выпороть, ты и тогда сохранил верность нашему дому. Что на этот раз? Если я виноват перед тобой, то еще больше я виноват перед теми, о ком должен был позаботиться, а слово не сдержал. Ты‑то за что себя казнишь?
— За них же. За Тимофею и Таупату. За наставника моего Игнатия. И не казню, а задаю вопрос, как я дошел до жизни такой? Когда успел облениться? Не знаю, Ларций, поймешь ли?..
На лице Эвтерма нарисовалось что‑то вроде недоумения, обиды и раскаяния.
— Вот схватили Тимофею, — голос его дрогнул — спросили ее, и она ответила. Схватили мальчишку, спросили — он тоже не слукавил. Все мы, уверовавшие в Христа, пригрелись здесь по твоей милости, по доброте твоей матери Постумии. Разве мы плохо жили? Разве ссорились, кляузничали? Постумия была нам указ, но и ты нас не трогал, не преследовал. Мы хранили верность твоему дому. И я хранил, потом спросил — зачем? Разве истина требует послушания, покорности, отговорок, лени?
Он прервался, ему было трудно говорить.
Капель в водяных часах звучала тихо, затаенно.
Наконец Эвтерм собрался с силами.
— Поверишь ли, я прожил в твоем… нашем доме, считай, без малого сорок лет, и никто не называл меня «грязный раб», «вонючий грек». Наказывали? Конечно. Но никто, и ты в том числе, ни разу не спросил меня — христианин ли ты, Эвтерм? И я был доволен — слава Богу, не спрашивают, выходит, понимают, жалеют. Радовался, что здесь благосклонны к государственным преступникам. Чему радовался? Тому, что ежедневно, ежечасно предавал своего Господина? Моего племянника, если ты назвал Таупату сыном, спросили, и он ответил — верую в Господа нашего Иисуса Христа. Ответил без страха и сомнений, а я лукавил.
Эвтерм неожиданно часто зарыдал.
— Поверишь ли, поймешь ли?.. — сквозь всхлипы продолжил он. — Ему было всего шестнадцать лет, когда этот негодяй Витразин… в шею. Покарай его Господь!.. А я пристроился на трибуне, даже пальцем не шевельнул. Молился… Ладно Тимофея. Она, — он указал пальцем вверх и повторил шепотом, — она Любовь! Не нам чета. Но Таупата весь был передо мной! Я его обучал, я шлепал его по пальцам, чтобы он не облизывал их, когда запускал руку в амфору с вином.
Эвтерм порывисто вздохнул.
— Хорошо пристроился, нечего не сказать! Господин наш на кресте пострадал, чтобы путь открылся, чтобы каждому ясно стало — вот откуда свет неземной, вот в какую сторону следует топать. А что же я, такой умный, прославленный, обнимающийся с сенаторами, с господином своим по царским покоям разгуливающий? Когда уверил себя, что блюду Его заповеди, веду праведную жизнь?
Эпиктету хотя бы ногу сломали — это я не от зависти к хромому говорю, а по сути. Сегодня ночью задумался — что же это за напасть такая? Как же я служу истине, если многие, сенатор Аррий Антонин, сенатор Вер, например, знают, что я уверовал, но из деликатности никто из них никогда не спросил меня: ты — христианин, Эвтерм? Это опасный вопрос, его лучше не задавать. Промолчать, сделать вид, что не знаешь.
Не лицемерие ли это?
Тебе понятно, Ларций?
Мне понятно.
Все всё знают, и никто не спрашивает! Что же это за истина такая, с помощью которой можно и брюшко наесть, и добродетель сохранить? Помолился и спи спокойно. Разве не тем смущают души прихвостни Изиды и Сераписа?
Он не стал ждать ответа и договорил сам.
— Вот и я, когда меня спросят, хочу ответить? Хочу испытать себя. Тесно мне стало, Ларций не в доме твоем, но в теле своем. Пойду, может, кто спросит — кто ты, Эвтерм? Сам навязываться не буду, но если спросят, отвечу, вот мне и испытание.
Наступила тишина, первым ее прервал Ларций.
— Судить не берусь. Если сил нет, иди. Разве вас удержишь? Уж сколько я ей объяснял, что не надо в темницу ходить, а если идешь, я записку напишу, будто бы по приказу навещаешь Игнатия. Она отвечала — пустое это, Ларций. Вот и ты также отвечаешь — хочу, чтобы спросили. Что вам не живется? Куда идете? Зачем терзаете меня? Почему вам неймется, а я, трус, должен здесь сиднем сидеть?
— Нет, Ларций, здесь твое место. Здесь! У тебя сын, у тебя полсотни людей, и все пить — есть просят. Куда тебе бежать…
В этот момент в комнату вошла Зия. Села в углу, как барыня, расправила палу. Поправила накидку.
Эвтерм глянул на нее, вздохнул, потом, повернувшись к Ларцию, попросил.
— Матушка помрет, позови Телесфора. Сам не ходи, пошли кого‑нибудь.
Вместо Ларция ответила Зия.
— Уж как‑нибудь сами бы догадались. А ты не вздумай просто так, по утру сбежать. Сначала с Бебием поговори, подготовь мальчика. Посоветуй, кого нанять в учителя. Затем сходи в баню, там обмолвись, что, мол, посылают тебя в Сирию, мол, там у хозяина откупы на вино.
Оба — Ларций и Эвтерм — в голос рассмеялись.
— Этим ты уж сама займись, — ответил Эвтерм, — а насчет учителя скажу так — лучше Диогнета не найдете. По профессии он художник.
* * *
Посмеялся над Зией, а поступил в точности, как потребовала эта вернувшаяся в дом, вмиг обретшая прежнюю властность женщина. С утра поговорил с Бебием — мальчику уже шестнадцать стукнуло, невысок, но как все Лонги крепок и ловок. Увлекается гладиаторскими боями, разведением боевых перепелов. Эвтерм объяснил, что отец посылает его в Сирию по одному важному делу. Какому, не велено говорить.
Бебий — вылитая мать Волусия — пожал плечами и заявил.
— Я знаю, что ты имеешь в виду. Отец отправил тебя в Азию отыскать ребенка Лалаги, не так ли?
Эвтерм опешил.
— С чего ты решил?
Паренек усмехнулся.
— Я слыхал, как он твердил ей, что был бы помоложе, сам отправился бы на восток. Уговаривал ее не тосковать.
Эвтерм не удержался, почесал голову, прикинул, потом, сделав таинственный вид, спросил.
— Надеюсь, Бебий, ты сохранишь это в тайне?
Юноша кивнул, затем с горечью добавил.
— О сыне блудницы он печется больше, чем о собственном сыне.
— Ты не прав, Бебий.
— Ага, не прав. Что ж, он тебя отсылает, а мне теперь придется слушать какого‑то Диогнета.
— Это я посоветовал. Ты сначала послушай Диогнета, потом суди.
— Хорошо, Эвтерм, только ради тебя.
Озадаченный, Эвтерм отправился в баню. Там тоже испытал неловкость. Сенатор Антонин, высокий, добродушный, с заметным брюшком, вызвал его в сад и попросил разъяснить туманное место из Платона, в котором философ, ссылаясь на древних, утверждал, что «матерью всему является борьба».
— Если борьба — мать всему, где же место любви? — спросил сенатор.
— Прости, уважаемый Тит, но сейчас у меня мысли не о том.
Средних лет патриций, проницательно глянул на вольноотпущенника.
— Собрался в дорогу?
Эвтерм кивнул.
— Искать сына Тимофеи?
Эвтерм рот открыл от изумления. Сенатор, не обращая внимания, всерьез подтвердил.
— Хорошее дело. Ты, в случае чего, так и говори — послан патроном на поиски ребенка. О Сацердате не упоминай, скажи, сына Тимофеи украли пираты.
Сенатора поддержал подошедший к ним Анний Вер.
— Если бы меня не прочили в консулы на следующий год, я тоже бы отправился в Азию. Хотя бы до Брундизия. Тебе повезло, ты увидишь много нового, познакомишься со знающими людьми. Когда вернешься, поделишься с нами?
— Непременно, Анний.
С этим обезоруживающим своей римской практичностью и незамысловатостью16 заданием Эвтерм отправился в путь.
Порыв души, наболевшее, неожиданно обернулось радостью оттого, что люди, в кругу которых он всю жизнь вращался, отнеслись к нему с пониманием. Подобная, редчайшая среди римлян деликатность сразила Эвтерма. Она подействовало на него, как освежающий душ, как лед, приложенный к разгоряченному сердцу, наполнила душу неуместным весельем и надеждой на Божью помощь.
Проходя городскими воротами, выводящими путников на Аппиеву дорогу, он задался вопросом — почему неуместным? Разве Христа не порадует улыбка? Разве Игнатий не учил его, что мрачный человек — опасный человек, и нет ничего страшнее, чем помесь жадности и трусости. Если веришь — улыбайся, твердил старец. Удивился — улыбнись, скажи, велика милость Божья. Встретишь злого, не спеши осуждать. Сядь рядом, преломи хлеб, поделись глоткам воды. Обезоружь его улыбкой, Эвтерм?