Юрий Давыдов - Март
– Август Антонович, миленький, – пролепетала она испуганно и точно прислушиваясь. – Кажется… Кажется, началось.
Штабс-капитан вскочил, крикнул в коридор:
– Эй, кто там! Живо!
– Геся, – шептал Август Антонович, удерживая ее руку, – ради всего святого…
Перо брызнуло кляксой – Геся подписала прошение.
* * *Петербургская газета напечатала корреспонденцию г-на Калугина. Он поведал читающей публике, что Гельфман одета в длинное серо-коричневое платье, что на шее у нее белая косынка, что ее густые черные волосы расчесаны на пробор и заплетены в косу. Он не скрыл, что верхняя часть лица Гельфман веснушчата, а на щеках румянец. Что ж до отказа в свидании с мужем, в нормальной, а не каторжной пище, что роженицу ждет казнь – на эти подробности не хватило места. Так часто бывает в газетах.
* * *«Пусть каземат, пусть каторга, – в волнении думал адвокат Герке, проносясь на лихаче по Большой Дворянской. – Пусть! Все вынесет, ибо будет надежда. Будет надежда припасть когда-нибудь к своему дитяте. Выживет, вынесет, ведь это натура поразительной стойкости…»
Ему вспомнилось, как прокурор Муравьев отзывался о подсудимой Гельфман. Он говорил о ней с особенной едкой неприязнью, отвращением и брезгливостью, которые он, прокурор Муравьев, не мог притаить и заглушить, даже если бы очень захотел. А в министерстве? Август Антонович знал: там он тоже явственно ощутит отвращение и ненависть к его подзащитной, хотя никто из чинов департамента не выдаст своих чувств.
Впрочем, присяжный поверенный вовсе не надеялся на охранителей государственного порядка. Адвокат рассчитывал на императора. Заглавная страница нового царствования не должна украситься лишь виселицами, император может и должен явить «милость к падшим». Государь, наверное, не смягчит участи остальных приговоренных, но участь женщины, которая стала матерью…
В департаменте адвоката принял старый полковник с боевым орденом на мундире.
– Подписала? Ну, слава богу. – И полковник крепко пожал руку Августу Антоновичу. – В успехе уверен, господин Герке, совершенно уверен.
– Прошу вас, полковник, – сказал Август Антонович, – немедля, тотчас…
– Разумеется!
На улице Августу Антоновичу стало нехорошо, он прислонился к решетке набережной. «Август Антонович, миленький… Кажется…» У него никогда не было детей. Может, поэтому он так их любил. «Кажется, началось…» Великое таинство, и на каждой отсветы умбрийской крестьянки, изображенной Рафаэлем с младенцем на руках.
Август Антонович жил неподалеку. Но что ему было делать дома? Что ему было делать в кабинете с мебелью мореного дуба? Книги – всегдашнее его прибежище… Нет, какие сейчас книги! У него были родственники, давно обрусевшие немцы, коммерсанты с Васильевского острова. Добряки. Но разве они поймут?
А на другой день, услышав решение Гатчины, Август Антонович слег. Бессрочная каторга… Что же оставалось? Всегдашняя русская надежда на амнистию?
* * *Но Гесе уже не нужна была и эта надежда.
В тюремном лазарете родилась девочка, хиленькая, со сморщенным личиком. Девочка не кричала, не плакала – тихонько попискивала. Акушерка, похожая на монахиню, качала головой: «Нет, не жилица…»
А Геся истекала кровью.
Ее камера находилась над сводчатыми тюремными воротами. Она слышала, как погромыхивали жандармские кареты, как ударяли копыта, как постукивала калитка внутренних ворот.
Истекая кровью, погружаясь в забытье, Геся уже не различала ни колес, ни копыт, ни стука: ее поглотил слитный неотвязный шум, похожий на шум поезда, уходящего в ночь.
Потом пришли полицейские медики и, согласно инструкции, составили акт о кончине государственной преступницы двадцати шести лет от роду.
Глава 18 В НОЧЬ ПЕРЕД БИТВОЙ
Было сказало:
– Сын мой, покайся перед смертью. Кающегося спаситель прощает. Я призываю тебя, сын мой, к исповеди…
Было сказано:
– Дочь моя, покайся перед смертью…
За спинами, за гривами попов желтели на воротниках стражи золотом шитые тюремные ключи. Четверо отказались от исповеди, в камере Рысакова поп оставался долго. Промерцали кресты, промерцали ключи. И затаилась тюрьма, как дом, где покойник.
Была ночь. Ночь на третье апреля 1881 года.
Кибальчич принял эту мысль, подчинился ей; ничего неожиданного, алогичного в теперешнем его положении не было. Далее: он приговорен к тому, к чему его, собственно, и должно было приговорить судилище. Наконец, смерть не ужасала его, когда терялась вдалеке. Почему ж, подойдя вплотную, должна ужасать?
И, повернувшись на бок, к стене, он отдался размышлениям, которые уже не имели никакого отношения ни к судебному процессу, ни к завтрашней казни.
Ему привиделся летательный аппарат, о нем он думал еще на воле, когда всем казалось, что Николай Иванович поглощен лишь минами да бомбами…
Белесо дымится Млечный Путь. Ослепительные вспышки во мраке. И стремительно мчит к планетам Свободный Человек на борту аппарата, изобретенного Кибальчичем. Да, он успел положить проект на бумагу, передал защитнику, объявил на суде в последнем своем слове… Сила взрывов освободит человека и от земного рабства, и от земного притяжения.
* * *Востроносенький плешатый чиновник составлял ведомость: стоимость веревок, столбов и досок, плотницкой работы, гробов. Подчеркнул, подбил итог. Проверил: не просчитался ли? Нет, не просчитался, все правильно. Чиновничек потянулся, похрустел пальцами, понес свою ведомость на подпись.
В приемной градоначальника дежурный адъютант сказал: «Надобно подождать, заняты».
– Кто ж это у них?
– Важная персона, – отвечал адъютант с беглой улыбкой, – сам господин Фролов.
– А, вот кто… Н-да-с. Привалило-таки заботушки. Время за полночь, а они-с все сидят.
В кабинете градоначальника хорошо пахли сигары «Янсонс и К°». Плечистый мужик в новехонькой суконной поддевке слушал градоначальника с простодушной важностью и, кажется, даже несколько свысока; волосы у мужика тускло маслились, посередке – на пробор.
– Так ты это… э-э-э… управишься?
– Отчего жа, вашество, и не управиться? Чай, не впервой.
– Ну да, ну да, – торопливо кивал градоначальник. – А все ж того… знаешь ли, пятеро. А?
– Само собой, – осклабился Фролов. – Известно. Да только, вишь, и таких вешал, что чепь рвали. Чепь-то, она толстая, а он ее – кррак – и порвет, подлец.
Градоначальник взял новую сигару, отрезал ножичком кончик. Сказал вполголоса:
– И еще помни: среди них, злодеев… э-э-э…
– Баба, что ль? Оно верно: баб не приходилось. А и то… так-то, ежели поглядеть, качель-то, она не разбирает. Ей все едино – что баба, что мужик.
– Ладно, ладно, – сморщился градоначальник. – Теперь вот что, сейчас езжай в Литовский замок, из арестантов выбери помощников.
– Выберу, будьте благонадежны. Есть такие, не из убивцев которые, а из мазуриков, из воров, так эти страсть любят. – Палач пошевелил длинными узловатыми пальцами, и градоначальник заметил, какие у него крупные, плоские, будто раздавленные ногти. – Только бы вот что, непременно бы мне с офицером чтобы. Нижний чин негож. – Палач приосанился, замкнул с достоинством: – Де-ло!
– Хорошо. – Градоначальник в сердцах бросил сигару. – Подполковник с тобою.
* * *Кибальчич, засыпая, думал о звездах, сосед его видел звезды наяву.
Тимофей взобрался на столик и глядел в окошко. Две звездочки, беленькие, точно из жести, прилепились на клочке весеннего неба. Казалось, такая тишь, такая благодать были, что у Тимофея запершило в горле, а звездочки вдруг начали трепетно переливаться. И, глядя на них, Тимофей безотчетно, по смутному закону памяти затянул «Выхожу один я на дорогу…»
Пел тихохонько, не думая о том, что вот ведь никогда не пел эту песню, а только давно-давно, подпаском, слушал хмельного старика.
За решеткой в зеленоватом небе терпеливо светили две звездочки, всем светили – и смертникам и влюбленным.
Уж не жду от жизни ничего я,И не жаль мне прошлого ничуть…
А прошлое было в самой этой песне: и светлый березняк, что сквозил за деревенькой, и слезы мамани, когда Тимоха покидал дом, и пыль, и навоз на старой Смоленской дороге, и питерская окраина в жестких росчерках дождей.
* * *Ну, расходились топоры, далече разнеслось.
Ладно тесали плотники, спорилось дело. Работа нехитрая, но спешная. Как кончат, так это сей же час начальство деньгу на кон. Известно: кончил дело – гуляй смело.
Факелы горели. Рыжие отблески зверовато скалились на топорах. Топоры поплясывали: тюк-туп, тюк-туп, туп, туп. И щепа, белая, что кипень, потрескивала, текла.
Ночь-то, гляди, выдалась чистая. Звездочки, как свечки в божьем храме. К утру надобно сладить два помоста. Первый, для господ, – отчетливо будет видать: второй – под виселицу, ешафотом зовут, тоже высокий. Сталоть, не одним господам, всем православным хорошо будет видать.