Владимир Балязин - Охотник за тронами
— Чем же взяла государя Елена Васильевна? — спросил Николай, вспоминая двенадцатилетнюю синеглазую девочку, которая, как он хорошо помнил, бродила по дому с распущенными золотыми волосами в золоченой деревянной короне.
— Умна, красива лицом, пригожа станом, весела нравом. — Флегонт Васильевич помолчал, подумал, сказал решительно: — Не мила она мне, Николай. Враг я ей. И дяде ее — враг. Однако же, признаюсь, нет на Москве ей равной. И чтению и письму обучена гораздо, и по-польски, и по-немецки, и по-латыни говорит и пишет. Разве может простой смертный рассеять такие бесовские чары? Вот и пляшет под польскую свистелку ею очарованный муж.
Волчонок слушал государева дьяка, а в памяти у него звучали слова Герберштейна, что нужны были Василию Ивановичу от молодой и здоровой жены сыновья-наследники, дабы не осталась после смерти великого князя держава сирой вдовицей, и что взял он Елену Васильевну не только покоренный пригожестью и молодостью, но и ради доброродства невесты — из-за многих знатных и сильных родичей ее в Венгрии, в Сербии, в татарских и иных странах. И Николай все это Флегонту Васильевичу высказал.
Дьяк на такие слова только рукой махнул:
— Родня в Венгрии и Сербии — лишняя нам докука. Земли эти держит за собою турецкий султан, а все недруги наши только о том и помышляют, чтобы Россию с Турцией лбами посильнее столкнуть. К чему государю эта новая родня, когда его собственная мать Софья Фоминишна была цареградской принцессой, и Великий князь, и без женитьбы, по наследованию матери своей, на многие земли имеет прямые права. Да разве тот чем-либо владеет, у кого на то право есть? Была бы сила… И еще одно скажу тебе, Николай. Прежде чем государь Елену Васильевну за себя взял, был у нее мил друг — князь Овчина-Оболенский Иван Федорович. Теперь ведомо мне доподлинно, что князюшка тайно к с вбей возлюбленной и ныне похаживает. Вот и думай, чье чадо подарит Елена Васильевна великому князю, собственное или Ивана Овчины?
Николай услышанным настолько изумился, что не нашелся, о чем спросить Флегонта Васильевича, кроме как родня ли Овчине-Оболенскому смоленский наместник?
— Родня, — ответил государев дьяк. — Потому во всем, что касается Михаила Львовича, Оболенский-Щетина свой барыш ищет. Даже когда тебя с цесарцами в Москву посылал, и здесь свою выгоду искал. А ну как войдет в силу Михаил Львович, то и родич его, князь Овчина, стараниями Глинских перед государем вознесен будет. Все то для семейства Оболенских на великую пользу пойдет.
— А государь о жене своей да дружке ее так ничего и не ведает?
— Говорю, очаровала Елена своего мужа. Если бы я, наприклад, о том великому князю довел — не поверил бы он мне, и не сносить бы мне головы, Николай.
— Но ведь то правда, Флегонт Васильевич, — упрямо проговорил Николай.
— Вот ты ее великому князю и скажи, да только знай, что Василий Иванович во всем правым себя полагает и никакой правды иной не приемлет.
— Твоя-то правда в чем, Флегонт Васильевич? — спросил Николай.
— А в том, что не литовские выходцы должны Россией править, не греки — Траханиоты да Ралевы, а те, кто здесь испокон веков живет, чьим детям дедами и отцами завещано землю эту от ворогов боронить. И не могу я государеву кривду почитать истиной, потому что моя правда иная и перед нею Василий Иванович немочен и лжив. И выходит, что у государя одна правда, а у государства — другая. И какая же выше? Скажи мне, какая?
Дьяк замолчал и выжидательно глядел на собеседника.
— Выше та истина, какую народ таковой почитает — недаром, поди, говорят люди: «От правды отставать — куда пристать?»
— Вот и хочу я тебе напоследок еще раз напомнить, Николай: как только Михаил Львович стараниями родичей на волю выйдет — сразу же окажется в большой силе. А сила эта державе Российской великим вредом может обернуться. И потому надобно будет во сто крат внимательнее, чем прежде, за ним следить и о каждом его шаге знать все доподлинно. Для сего надлежит тебе снова возле него оказаться. Как это сделать, того я пока не знаю, но не затем дьяку Флегонту голова дана, чтоб шапку носить.
И впервые за всю беседу Флегонт Васильевич улыбнулся. Однако Николке улыбка его показалась ох какой невеселой.
На второй день по приезде в Москву Герберштейн заболел. Он лежал, тяжело дыша, натужно кашляя, и не вылезал из-под теплого одеяла.
Николай отпаивал барона горячим молоком с медом, жарко растопил печку, но Герберштейну эти старания впрок почему-то ничуть не шли.
— Послушай, Николай, — проговорил барон тихо и жалобно, — может быть, лекаря мне покличешь? А то призовет меня великий князь, а я явиться к нему не смогу. Ладно ли так-то будет?
— Знамо дело, сыщу я тебе лекаря, господине, — ответил Николай с готовностью. — Только скажи, пожалуй, нашего ли тебе врача или же вашего, немецкого?
— Да уж лучше нашего, — слабым голосом проговорил больной. — Есть в Москве такой ведомый мне старик. Его, как и тебя, зовут Николаем. По прозвищу — Любчанин.
— Где живет твой немец? — спросил Николай.
— На Кукуе, на правом берегу Яузы. Спроси любого, там его каждый знает.
Через недолгое время Николай привел лекаря к Герберштейну.
Любчанин, пообнимавшись с послом как с родным братом, сразу же быстро и радостно заговорил с ним, почти не уделяя внимания напавшей на барона хвори.
Николай, присев на корточки, стал щепать полено на лучины, внимательно прислушиваясь к разговору двух — по всему было видно — старых друзей.
После обычных расспросов и радостных восклицаний приятели перешли к делу.
— Знаешь ли ты, — спросил Герберштейн, — когда нас примет великий князь?
— Знаю наверное — через два дня.
— О, это так не похоже на московитов!
— Тем не менее это так.
— Имеет ли резон просить великого князя об освобождении Глинского?
— Конечно. Василий и без твоей просьбы вот-вот освободит его. Тогда уж пусть Глинский знает, что и ты просил за него.
— Это разумно, Николай, весьма разумно.
Герберштейн помолчал, задумавшись, затем пробубнил тихой скороговоркой:
— Как ты думаешь, будет ли полезен империи князь Михаил?
— А ты знаешь, как его нарекли русские? — вопросом на вопрос откликнулся лекарь.
— Как?
— Немец.
Герберштейн рассмеялся.
— Лучше не объяснишь, — проговорил он, не в силах согнать улыбку, которая так не вязалась с его мнимой болезнью. — Значит, нужно всемерно способствовать тому, чтобы он вошел в силу и занял при дворе Василия подобающее место.
— Мы постараемся, — проронил лекарь.
— Дай вам Бог, — отозвался посол и, быстро сев, истово перекрестился.
Государь призвал к себе цесарских послов 1 мая 1526 года. Приехавший за немцами дьяк Семен Борисович наказал Николаю быть при выезде вершником, на немецкий манер — форейтором.
Когда послы и дьяк полезли в карету, запряженную четверкой лошадей — две пары одна за другой, Николай сел на первую правую, дожидаясь, пока Трофимов даст знак — выезжай-де, пора.
Послы и дьяк долго церемонились, уступая друг другу места в карете. Наконец Трофимов махнул рукой — поезжай.
Первыми за ворота выехали верхи дети боярские — все один к одному — молодые, красивые, здоровые, в парчовых кафтанах и шапках, шитых жемчугом.
Карету окружили пешие стрельцы. Следом за золоченым с веницейскими стеклами рыдваном, неспешна двинулись верхоконные дворяне из свиты цесарских послов.
Герберштейн и Нугарола с нескрываемым любопытством прильнули к окнам. И если Нугароле все, что видел, было в диковину, то Герберштейн, проехавший по Руси уже трижды — от Вильны до Москвы и обратно в первый раз, затем в 1517 году и еще раз, в нынешнем втором посольстве, — примечал многое, что Нугарола понять и оценить не мог.
Герберштейн заметил, как выросла и похорошела Москва. Но более всего взволновало и даже испугало его то, что Москва ныне как бы вобрала, впитала и выстроила воедино на своих площадях и улицах всю Русь. Приметливый бывалый путешественник, он обращал внимание и на рисунок наличников под окнами, и форму балясин на крыльце, и на высоту подклети, и на то, как вырезан конек над крышей и как изукрашены слеги, словом, примечал все то, что отличает один дом от другого и делает его непохожим ни на какой другой.
А по всем этим признакам, встречавшимся послу во время тысячеверстных странствий по России, он без труда различал избы бывших новгородцев, псковичей, смолян, свезенных из присоединенных городов нынешним великим князем и его отцом — Иваном Васильевичем. То же замечал в обличье деревянных церквей и часовенок, ибо они также сохраняли приметы своих родных краев, независимо, была ли то односрубная клетская церквушка об одной маковке или же многоглавый храм с «бочками» и куполами, с галереями и звонницей. И еще одно бросилось в глаза барону Сигизмунду — много стало на Москве каменных церквей.