Иван Наживин - Евангелие от Фомы
Подошла незаметно ночь… Глубоким миром было исполнено бездонное небо, все в мерцании огней белых, синих, красных, золотых, зеленых… Со всех сторон в звездной тишине торжественно плыли пасхальные псалмы. В душе Иоханана Зеведеева бушевала мрачная буря. Он сидел на кровле дома, но ничего не видел: ни спящего города у ног своих, ни бледной громады храма в отдалении, ни сверкающего над ним неба… Он старался осмыслить все, что произошло, но не мог. Ясно было только одно: его горячая мечта о разрушении старого мира и об установлении светлого царствия Божия, в котором он восседал бы одесную Владыки, мечта, которой он отдал три года, рухнула на зловонной Голгофе так, что не было никакой надежды на ее восстановление когда-либо. И был в душе томящий стыд и за то, что уверовал он так в эту детскую мечту, и за то, что в эти страшные дни все они попрятались и оставили рабби одного… Как глядеть теперь в глаза людям? И что это было: сумасшествие? Обман? Игра?..
В пламенной душе его нарастал гнев на тот мир, который не пошел за ними, который, ни о чем не заботясь, ест сейчас Пасху и поет псалмы, который насмеялся над всеми ними так жестоко… О, если бы отметить жестоковыйным! И он с злобной радостью видел этот грешный, презренный мир, объятый огнем неугасимым, видел царства и народы, которые с воплем валились в преисподнюю, видел как рушилась под звуки труб земля, и небо, пылая, свертывалось, как свиток. Да будет так! Да будет! Да будет!.. О, если бы не тихому Иешуа, а ему предложил народ стать царем над Израилем, он не отказался бы, о, нет! И, прияв бразды правления, он во имя Господа, во имя правды Его показал бы, что значит десница посланца Господня!.. За гибель кроткого рабби они заплатили бы ему так, что века содрогались бы люди при одном воспоминании об этом!.. Душой неслась огневая буря, буря гнева и мести, и он поднял искаженное страстью лицо к небу, и бросил в него раскалившиеся в душе слова:
— Что же молчишь Ты? Как смеешь Ты молчать? Пошли мне ангелов Твоих с трубами, вручи мне громы Твои и Твои молнии, и я сейчас же начну суд Твой, от которого содрогнутся земля и небо из края в край!..
Ему не было никакого ответа, и он заскрипел зубами, упал лицом на кровлю и весь застыл в чувстве злобы, стыда и мести, сходящий от сознания своего бессилия с ума… Любовь? Братья? Да, так вот из этой любви к братьям и надо обрушить на них такие катастрофы, чтобы содрогнулись души их и проснулись, и окрылились бы к жизни новой и блаженной, которой хочет для них он, Иоханан Зеведеев, любимый — он в этом ни на йоту не сомневался — ученик погибшего рабби…
А где-то неподалеку торжественно поднимались из темноты в звездное небо пасхальные песнопения:
«Хвалите Господа, все народы, славьте его, все племена, ибо велика милость его к нам и истина Господня пребывает вовек. Аллилуиа!..»
«Славьте Господа, потому что он благ, потому что вечна милость Его! Да скажет Израиль, что вечна милость Его! Да скажет дом Ааронов, что вечна милость Его!.. Да скажут боящиеся Господа, что вечна милость Его!.. Из тесноты воззвал я к Господу и освобождением отвечал мне Господь…»
…А среди черных кипарисов, у немой скалы, валяясь на земле, жалким волчонком, бездомным, голодным, одиноким, выла, не переставая ни на одно мгновение, златокудрая Мириам… Да Мириам, впрочем, больше уже и не было, а был только этот жалобный, не перестающий вой во прахе, во тьме…
XLVIII
Иуда Кериот со своей семьей Пасхи не праздновал: какая там Пасха, что такое?! Пасха была для тех, кто нашел действительно или кому, по крайней мере, казалось, что он нашел Землю Обетованную, текущую молоком и медом, полную песен радостных. А для него был все тот же плен, как и для праотцев в Мизраиме, плен, текущий слезами и желчью… Нет, ему Пасха не нужна нисколько!.. И в то время как в звездном мерцании каждый дом, каждая лачужка в Иерусалиме звучала священными гимнами, он, повесив голову, шатался в темноте сам не зная ни куда, ни зачем… Главное, только бы не идти домой, не видеть эту налитую беспредельной злобой к нему безумную женщину, не видеть этих смущенных, недобрых глазок детей, а в особенности не видеть этой Сарры!.. Ох, что он ей тогда сказал!.. А она ведь хлеб всем носила.
Из густой толпы, издевавшейся над распятыми, издали он своими беспокойными, запуганными глазами видел все. Он не уходил до конца. Было очень тяжко, но он не уходил нарочно и все смотрел, чтобы понять. И все же не понял… И слонялся вот теперь среди темных улиц, и подолгу понуро стоял, думая, и опять уже уставшими ногами шел дальше, сам не зная ни куда, ни зачем..
«…Предал… — тяжело думал он. — Предал… — повторил он и выпрямился. — Нет, это неверно. Нет, это неверно ни в каком случае. Что значит предал? Что он, неприступная крепость, что ли, какая?! Безоружный, беззащитный, он каждый день появлялся на улицах города и в храме и, если бы храмовники были порешительнее, они легко могли бы просто взять его среди толпы. Глупцы, они боялись народа! Но народ сам оплевал и заушил его. Если б они были посмелее, услуг его, Иуды, и не понадобилось бы совсем. Все, что он сделал, это указал место, где его можно было взять без шума. Только и всего. Ему, рабби, все равно, было бы не уйти. Он со всех сторон был окружен врагами, как олень в горах Галаадских гиенами и шакалами… Он сам вынес себе — и давно — смертный приговор… Сам!»
Все это было совершенно верно. И он знал, что это совершенно верно. Но тем не менее он не находил себе покоя и, завернувшись в свой дырявый плащ с оторванной полой, он подкашивающимися ногами ходил туда и сюда по городу, который сперва радостно распевал священные псалмы, а потом потушил огни и, завернувшись в звездную тишину, погрузился в сон. А он ходил среди домов, среди спящих таборов и сотни раз повторял все то же, и сотни раз получал все тот же итог. Он пробовал было думать о стареньком домике среди пальм Иерихона, который теперь был доступен ему, но снова возвращался к своим рассуждениям, от которых не было покоя, от которых странно тесно становилось на земле… Наконец, ноги совсем отказались носить его, он рухнул на кучу какого-то мусора у городской стены и забылся…
Но это продолжалось, как ему показалось, совсем недолго. Странная тревога не покидала его и во сне, и он, застонав, устало открыл глаза. Уже светало… Горожане проснулись и торопились в храм: был первый день Пасхи. В эти торжественные утренние часы все сердца должны были быть устремлены к священному Сиону, где приносился Господу Вседержителю первый сноп новой жатвы. Ибо Пасха была не только праздником в память освобождения из плена египетского, но ею радостно открывались и полевые работы по уборке нового урожая…
А он пошел опять, голодный, с дикими глазами, смотревшими за грани жизни. Только бы понять, что тут не так… Ход мыслей совершенно верен: его, все равно , взяли бы, он, все равно , погиб бы… Но поднималась откуда-то из глубины души какая-то сила и валила все эти совершенно правильные утверждения в кучу, и оставалось одно: прощения тебе нет… И снова, путаясь ногами в оборванном плаще и пугая встречных спешивших в храм, он возводил свои рассуждения, которые ясно, неопровержимо доказывали, что он не виноват, но вспоминался крик-стон маленькой Сарры в ночи: «Отец, не ходи!», и он понимал, что спасения ему нет.
И он, наконец, согласился; так, прощения нет…
А как же дети?
Вспомнились эти блестящие глазенки, враждебно на него устремленные, эти маленькие души, отравленные безумной до дна… Они уже были палачами для него… Ради них он терзался, пошел на все, а они по-прежнему будут смотреть на него этими смущенными, враждебными глазенками, как на чужого, как на врага…
Убить эту проклятую?..
Да, это было бы хорошо…
Но прежде всего хорошо бы поесть… И сон клонит… Устал он.
Он был уже за городскими воротами, — он не сознавал ясно, где… — было солнечно, тепло, хорошо и, усталый, он лег под стеной. Пахло нагретым камнем и человеческими испражнениями. И он крепко, без снов, уснул… Сон разом оборвался на остром сознании, что ничего у него нет, никого нет, что идти некуда, что все кончилось… Голова, накаленная солнцем, нестерпимо болела.
День склонялся уже к вечеру. Он встал, пошел — весь выпачканный в земле, с размотавшейся чалмой. Голова кружилась, и город, весь в изломах, качался. Но когда у ближайшего фонтана он умылся, облил голову, напился, стало легче. Он увидел громаду храма — глаза слепило нестерпимое сверканье его золотой кровли — и повернул, не зная зачем, туда…
В зале Тесаных Камней после вечернего служения собралось несколько наиболее влиятельных старейшин. Никакого заседания в такой торжественный праздник быть не могло, но в городе все чувствовалось глухое брожение и обменяться мнениями о происходящем было необходимо…
— Ведь только что на глазах у всех «распни его!» орали так, что никак не уймешь, — брюзгливо говорил старый Ханан, — а теперь все таскаются к его могиле и во всем винят синедрион! Я послал к Понтию Пилату просить, чтобы он поставил к могиле стражу, а то опять какую-нибудь штучку выкинут… Что за окаянный народ!..