Юзеф Крашевский - Осада Ченстохова
Монахи стояли как ошпаренные, молчаливые, нахмуренные, собирались что-то говорить и робели одновременно. Приор прочел их мысли в выражении лиц и остановился.
Тогда выступил вперед ксендз Блэшинский.
— Отче настоятель, — начал он, — мы долго молчали, долго ждали помощь и осуществление надежд; но все они рассеялись как дым, так что пора нам сказать свое слово. Не отрицайте, что мы сделали все возможное для охраны святого места, что готовы были сложить за него головы; но напрасно томить себя дальше несбыточными ожиданиями.
— Да, так, — прибавил ксендз Малаховский, — мы остались одиноки, неоткуда ждать подмоги, грозит явная и очевидная погибель. Судил нам Бог претерпеть унижение побежденных, не будем же сопротивляться.
— Отче настоятель, — со своей стороны сказал ксендз Доброш, — ваш сегодняшний поступок, может быть, и вполне согласный с законами войны (которых мы, увы! не знаем), возмутил и расстроил вконец шляхту, все в тревоге; нас горсточка, одни ничего не сделаем. Заклинаем вас именем Господним, подумайте о сдаче…
Тут, набравшись смелости, заговорили и другие.
— Отче настоятель, пора покончить с этим самообманом; вся страна во власти шведов, король нас бросил, свет забыл о нас; Польша уже не Польша прежних лет… Пора сторговаться об условиях.
— Такое ваше мнение? — с грустью спросил Кордецкий.
— Об этом думают и желают все… Воодушевление и вера не помогут противу воли Божией.
— В залу совещаний! — ответил приор. — Дайте звонок на раду! Зала еще была пустая, когда Кордецкий опустился на колени
перед распятием Спасителя и, простершись у Его ног, поцеловал по обычаю монахов череп. Долго оставался он в этом положении, отдавшись горячему молению. Потом встал, целуя язвы ног, рук и ребер Христовых. Монахи уже входили в залу совещаний и занимали свои места. Приор также сел. Выражение лица его было ясное, он минуту подумал, обвел всех глазами и заговорил:
— Вас устрашают, людей монашеского послушания, братья, военные превратности. Воистину, война чревата великими и грозными опасностями, однако не настолько подавляющими, чтобы ради них уклоняться от защиты святого места и исполнения обязанностей. Короли польские доверили нам охрану святой горы; а вы, вероломные защитники, хотите сдать ее врагам… Воля ваша! Отдайте в еретические руки ради спасения ваших жизней все, что у нас есть наиболее святого и высокого; не мне судить вас. Осудит Бог и люди! Не гоже, однако, чтобы это место осталось пусто, без слуг и почитания, без богослужений; невозможно, чтобы все, покрыв себя позором, оставили эти алтари, подобно вероломным перебежчикам, которые, забрав вперед до срока плату, постыдно убегают в минуту грозящей опасности. Потому скажите, братья, кто из вас пожелает здесь остаться, на милость и немилость шведа. Я же с прочими не в силах вынести позора, ни быть свидетелем, как еретики станут осквернять убежище святыни, удалюсь, уйду… Оставлю вас творить по воле вашей, как вам пожелается…
Слова приора были простые, хотя и дышали горечью; последние он вымолвил, глотая слезы, повисшие у него на ресницах, как капли небесной росы; протянув к братии руки, уставясь в них взглядом, он сказал:
— Выходите, говорите!
Но никто не сказал ни слова; румянец стыда залил их лица; все молчали.
— Ведь вы хотели сдаться… да говорите же; я подчиняюсь вашему решению… Отец Страдомский, за тобою речь.
Проповедник ничего не ответил. Он только поочередно опросил всех, но никто не смел высказаться. Только пот крупными каплями выступил на лицах всех, а взоры были опущены к земле.
— Итак, никто из вас не решается заявить о своем страхе, которым все вы были преисполнены минутой раньше, — сказал Кордецкий мягко, — одумайтесь, братья, и пусть минутный страх послужит вам наукой, как легко пасть, как надо бодрствовать духом. Именем Бога заклинаю вас! — повысил Кордецкий голос. — Чем же сегодняшний день страшней вчерашнего? Мы твердо выдержали столько бедствий, неприятель одержал такие ничтожные успехи, что выходит, как будто мы боимся собственных побед? Вы же видите, что гарнизон, вооружение, запасы, с Божьей помощью, достаточны. Могут подойти и подкрепления; вы ведь слышали, что Польша грозно пробуждается от сна и от омертвения. Король вернется, и тогда люди вспомнят, что мы единственные претерпели до конца! Не склоняйте слух к нашептываниям боязливых и недальнозорких… Пусть колеблются… мы должны быть выше суетных земных страхов.
Кордецкий говорил, и никто не возражал. А тут и брат Павел постучал в дверь с письмом в руке:
— Констанция нашла на валах в снегу.
Письмо явилось как бы неисповедимыми путями для придания бодрости осажденным, испрошенное горячими молитвами Кордецкого. Писал какой-то Ян Май из Сандомира брату своему в Серадзь, а подброшено было оно, очевидно, доброжелательной рукой. В нем сообщалось о татарах, шедших форсированными маршами на помощь Казимиру. Приор прочел и передал ксендзу Страдомскому.
— Бог милостив, — сказал он, — дайте прочесть маловерным; пусть уляжется их страх.
С этими словами он ушел, оставив братию исполненной стыда и беспокойства. Не было ни взаимных обвинений, ни нового ропота; они вздохнули только и разошлись, чувствуя прилив веры и желание исправиться, и потребность пожертвовать каждый своею жизнью.
Но со шляхтой было справиться труднее; приор не мог пристыдить ни каждого в отдельности, ни всех вместе; не мог ни усмирить их, ни влить новые силы взамен упавших. Страх заглушал все остальное, особенно у тех, которые стеклись в монастырь с детьми и женами и опасались резни и насилия. Утреннее нападение пана Ярошевского, слезы его жены, ужас панен Цесельских разнеслись по всему монастырю. Шляхта вместе с монахами хотела заставить приора сдаться, но после заседания в дефиниториуме отцы-паулины отступились и сами стали прилагать старания, чтобы знакомые из шляхты вернулись на стезю мужества; тем менее монахи желали идти рука об руку с недовольной шляхтой.
Некоторые из начальствующих, во главе с Замойским и Чарнецким, непоколебимо стояли за сопротивление; остальные все смутьянили, а таких было около пятидесяти семейств. Они бегали как ошпаренные, жаловались, советовались, проклинали тот несчастный час, когда вздумали искать убежища в монастыре. Пани Плаза среди этой суматохи имела много случаев наговориться всласть; она бегала из конца в конец, переносила сплетни и так усердствовала, что позабыла о своей ясновельможности и панском гоноре. Достойный ее супруг, пан Плаза, вместе с неким Мрувковским и другими воротилами не на шутку голосовали за сдачу и собирались отрядить послов к Кордецкому. Но Чарнецкий, пронюхавший о сговоре, попросту созвал гарнизон, выдал каждому по склянице с медом, обещал сверх того хорошее вознаграждение и обратился к ним с такою речью:
— Дорогие мои, у нас пахнет здесь изменой; паны-братья, шляхта начинают трусить и собираются сдаваться. Ксендз-приор не хочет о том и слышать, да и большая часть из нас решили держаться до последней крайности. Вот я и хочу предупредить вас, что буде кто из вас вздумает снюхаться с теми трусами, оробеет, либо станет болтать о сдаче и затевать разные там шуры-муры, тому я, как Бог свят, собственной рукой размозжу, как собаке, голову… Вот и выбирайте: когда, с Божия соизволения, окончится вся эта шведская неразбериха, каждый из вас получит в награду двойной годовой оклад; если же кто задумает или учинит какое лихое дело, тот погибнет не от шведа, а от моей руки. Вы меня знаете: слово мое золото. А теперь на стены, и будьте молодцами!
Настроение гарнизона резко изменилось, и малодушные уже не находили в нем поддержки, на которую хотели опереться в своих требованиях. Хотя Кордецкий не был вперед осведомлен о намерениях Чарнецкого, однако похвалил его, когда узнал. Один только Замойский слегка поморщился, то есть у него была приготовлена чудная речь к гарнизону и оказалась теперь ненужной. Следует признаться, что расторопность пана Чарнецкого, его победоносный выпад, скромный и неустанный труд на пользу монастыря не давали отчасти спать пану мечнику. Не потому, чтобы он, упаси Боже, завидовал пану Чарнецкому, о нет! но как человек неустанного труда, все помыслы которого были направлены к добру, он непременно хотел усердием перещеголять Чарнецкого.
И не раз супруга мечника, ночью, когда муж на минутку заходил со стен наведаться, видела его погруженным в глубокую думу, как будто он держал в руках судьбы всего мира.
— Что за напасть! — говорил сам себе Замойский. — Немыслимо, чтобы я так-таки никогда ничего не совершил. Что ни подвиг, то непременно он! Всегда меня опередит, везде забежит вперед; вечно я бегу у него в хвосте, и все бывает сделано, когда я только собираюсь с мыслями. Так не может продолжаться! Ведь я здесь первый после настоятеля, должен же и я чем-нибудь проявить себя. Так денно и нощно раскидывал умом добрейший мечник, и мы увидим, что не напрасно.