Всеволод Соловьев - Последние Горбатовы
— А прошлое? Ведь его не сотрешь… — прошептала Груня.
— Груня, дорогая моя! — воскликнул он, сжимая ее руки. — Этим-то прошлым ты и доказала — кто ты… Другая на твоем месте, среди этой грязи, одна, без поддержки, окунулась бы в эту грязь… а ты осталась среди нее чистой… И после этого ты смеешь отказываться идти за мною! Делить мою жизнь! Я не хочу больше слышать этих звонков… Я не хочу видеть этих лиц, эту комнату с цветами, этих присылаемых тебе букетов, записочек, этой твоей Кати…
— Так ты хочешь невозможного!.. Ведь я певица…
— Да, ты певица и останешься ею… Но ведь ты мне сказала, что в этот последний концерт ты пела для одного меня… Я не намерен запирать тебя в комнату и только один слушать твой чудный голос, пусть его слушают все, кто захочет и может прийти к нам… Но не надо этих подмостков… не надо сцены!.. Что-нибудь одно — или я, или все это.
Груня стояла совсем растерянная и с изумлением на него глядела. Конечно, она никогда не могла себе представить, что он будет так говорить. Она видела, что совсем его не знала.
— Да ведь это что же… это, наконец… деспотизм! — готовая не то улыбнуться, не то заплакать, прошептала она.
Между тем он совсем уже владел собою.
— Если хочешь — деспотизм! — спокойным и твердым голосом сказал он. — Я проклинаю себя за свою слабость, еще более проклинаю себя за мою вину перед тобою, за то, что я допустил в себе несправедливые относительно тебя мысли, что я вопреки тому, что чувствовал, на тебя глядя, с ужасом и страхом представлял себе твое прошлое… Но я постараюсь всей моей жизнью, если ты меня любишь, искупить эту мою вину… Да, если ты меня любишь: в этом весь теперь вопрос, и ты должна мне ответить.
— Ты хочешь, чтобы я отказалась от сцены и концертов, да? Так я тебя понимаю?
— Да, — сказал он, — это необходимо.
— Но ведь это жестокость с твоей стороны… Сцена — это призвание, цель моей жизни!
Мрачное выражение скользнуло по его лицу.
— Цель твоей жизни — что? Искусство или собирающаяся вокруг тебя толпа?.. От искусства я не отдаляю тебя, оно будет отрадой нашей жизни. Но между толпой и мною ты должна выбирать…
— Ты требуешь от меня такой жертвы, что я… я сомневаюсь совсем в любви твоей…
— Я требую от тебя жертвы, большой, серьезной жертвы. Мое требование кажется тебе жестоким, эгоистичным, бессмысленным… все что угодно… Если твоя любовь ко мне — каприз, вспышка пламени, который должен скоро потухнуть — ты права. А если твое чувство не каприз, не вспышка, если оно для тебя все и на всю жизнь, тогда эта жертва тебе должна казаться легкой, и ты мне принесешь ее… Ты говоришь: я ребенок — это неправда! Если бы я был ребенком, ты из меня могла бы сделать все что хочешь, и уж, конечно, я бы теперь не ушел от тебя, потому что каждая минута, когда ты не со мною, для меня теперь тягость, потому что вся душа моя к тебе рвется, Груня!
Он прижал ее к груди своей, он покрывал лицо ее поцелуями, но вдруг оторвался от нее и опять заговорил:
— А теперь прощай! Я уйду и не вернусь к тебе до тех пор, пока ты не решишь моего вопроса…
— Сумасшедший! — воскликнула Груня. — Да что это, в самом деле, с тобою? Успокойся!
— Я спокоен!
Она засмеялась.
— Это и видно!
— Я спокоен, по крайней мере настолько, чтобы знать, чего мне надо… Я не могу быть иначе, как твоим мужем… слышишь, не могу… не способен… Или все… или ничего!
И с этими словами, несмотря на все ее просьбы остаться, он простился с нею и уехал.
Она долго не могла прийти в себя. Он поразил ее, расстроил. Он поднял в ней самый трудный вопрос, задал ей большую загадку — что это? Вспышка или нет, Она должна его успокоить, ведь это все безумие — о чем он говорит, чего он требует. Разве мало она думала обо всем этом?.. Не может она испортить ни его, ни своей жизни… Но ведь в словах его много правды. Однако какое же право имеет он требовать, чтобы она отказалась от сцены, от своего голоса, от цели своей жизни. Что же она без этой сцены, без этих успехов? Нет, это вспышка, ревнивая вспышка, и ничего больше. Да, это только ревность, но она успокоит его, он образумится, увидит, что требует невозможного…
«А если нет — что тогда?» На это она не могла себе ответить.
Она даже негодовала на него. Она сердилась, ее возмущал этот быстрый отъезд его… Но она чувствовала одно, что любит его всем существом своим, любит до обожания…
XXV. КРИЗИС
Прошло две недели. За это время Груня еще раз принимала участие в концерте и с не меньшим против прежнего успехом.
Ее жизнь, по-видимому, нисколько не изменилась, по крайней мере времяпрепровождение было все то же. С утра раздавались звонки, являлись неизбежные лица. Два раза приезжал к ней тот самый старик, от которого, главным образом, зависело ее поступление на оперную сцену.
Этот вопрос уже был почти решен. Старик оказался совсем ею очарованным, хотя она и держала себя с ним очень осторожно. Ей казалось даже, что она держит себя чересчур холодно и строго. Но дело в том, что ее понятия о холодности и любезности — были понятия артистки. Они установились годами ее скитальческой жизни, постоянных столкновений с назойливыми посетителями; что было бы для женщины, не имеющей никакого отношения к сцене, даже чересчур большой любезностью, то Груне казалось холодным обращением. Владимир понимал это, но она еще понять не могла.
С Владимиром она виделась за это время всего три раза, не считая встречи в концерте. Он приезжал к ней нарочно в такой час, когда был уверен, что встретит у нее кого-нибудь. Ей не удалось с ним сказать почти ни одного слова наедине. Она писала ему, и он отвечал ей. В его письмах можно было найти большую нежность, но в то же время эту нежность заслонял сдержанный тон. Он продолжал стоять на своем. Он требовал от нее окончательного ответа на заданные им вопросы.
Все ее попытки образумить его пока ни к чему не приводили. Она крепилась, не показывала вида, но в то же время мучилась и волновалась. Она прошла через все фазы надежды, недоумения и негодования, почти отчаянья.
Что же это значит? Или он ее не любит? Он не дорожит ею?! Его нет, его не влечет к ней!.. Да, он ею пренебрегает… Так может поступать и в такое время, в первые дни победившей страсти, только человек, который не любит… Что же это было?! Значит, она в нем обманулась?..
Она то и дело перечитывала два-три коротеньких, полученных от него письмеца, где он так резко стоял на своем и объявлял ей, что ни за что не приедет к ней со своей любовью иначе, как получив ее согласие на их брак и на все условия, какие он соединил с этим.
«Значит, он меня не любит!» — трепеща от негодования и ужаса, говорила себе Груня.
Но тут же, в этих резких письмах, она находила два-три слова, которые шли прямо к ее сердцу и громко, явственно говорили, что он ее любит.
Эти два-три слова, невольно вырвавшиеся из-под его пера, не могли лгать. Он был полон ею. В ней заключалось теперь для него все, весь смысл жизни. Молодая страсть била в нем ключом. Он рвался к ней, он ходил целый день рассеянный.
Как нарочно в это время ему была поручена большая служебная работа, и он должен был напрячь все свои силы, чтобы заняться. Он достиг своего — окончил работу к назначенному сроку, но когда последнее слово было им написано, он сейчас же и забыл то, чем занимался. Груня наполняла его опять всецело. Почти каждый день вечером, когда он знал, что Груня одна, что она ждет его, его можно было видеть вблизи от Троицкого переулка. Он шел к ней или ехал. Он доезжал или доходил до самого ее дома. Но каждый раз пересиливал себя — и возвращался.
Это было в нем не упрямство. Он никогда не отличался упрямством. Но в нем теперь выказывалась одна из основных черт его характера, которую можно было подметить у него еще в раннем детстве. Он решил, что должен так поступить, что должен непременно добиться своего, чувствовал, что прав, таково было его убеждение. А раз у него являлось какое-нибудь убеждение — его можно было измучить, истерзать, подвергнуть какой угодно пытке, испортить всю его жизнь — и все же он не был в состоянии сдаться. Он не мог поступить вопреки этому сложившемуся в нем убеждению.
Если бы все подозрения и мучительные, ревнивые мысли, от которых он не мог избавиться со времени встречи с Груней и до памятного ему на всю жизнь вечера после ее концерта, оказались основательными, если бы в ее прошлом были увлечения, какая-нибудь серьезная любовь, связь, он, конечно, думал бы и чувствовал теперь иначе. Он был бы несчастлив, боролся бы с разными противоречиями, очень вероятно, что кончил бы все же тем самым вопросом, обращенным им к Груне, — когда наша свадьба? Но, во всяком случае, встретив в ней твердый отпор, он бы, вероятно, сдался понемногу.
Теперь же в нем не могло быть борьбы и противоречий. Он чувствовал себя дважды виноватым перед нею, хотя и заслуживающим снисхождения, но все же виноватым, и мог успокоиться только, назвав ее перед всеми своею женою. Не было ничего, что бы заставило его примириться с тем положением, в котором он теперь оказался. О том же, как взглянут в обществе на его решение, на этот брак, он совсем не думал.