Иду на вы… - Ким Николаевич Балков
23
Ночь была темна и знобяща, видать, оттого, что земля тут сырая. Трава на Острове слабая в стебле, едва только прикоснешься к нему, обламывается. Редкие деревца, взросшие здесь, тоже слабые, и на малом ветру колеблются. Стоит россу посмотреть на иное из них, то и обожжет сердце жалость, и он вознамерится помочь деревцу, как если бы это было в его власти, но скоро поймет, что не сможет помочь, и тогда его встревожат мысли о призрачности земного мира, о временности его пребывания под божественными небесами, в любое мгновение готового уступить свое место чему-то другому. Чему же?.. Чудно, однако ж! В отчине росса не посещали подобные мысли, а вот тут встемнили в сознании, и сделалось ему неспокойно, как если бы он был ответственен и за то, что совершается на этой чужой для него земле. Но почему чужой? Иль не сказывал Святослав про Великую реку, в устье которой они вступили в сражение с иудейским царем, что назовут ее в летах грядущих Русскою, ведь и в ней много чего сокрыто родственного душе росса, не знающей предела в своей устремленности к мирам, осиянным Божественной благодатью. И все в войске поверили князю, привыкши принимать его слово, как вещее, прозревающее и в неближнем времени. Не однажды замечали и раньше: как бы тяжек и угнетающ не был воинский труд, после великокняжьего слова приободрялись ратники, возносились в духе и хотя бы на время отступала от них мысль о тяготности избранного ими пути и виделось впереди дивное и сладостное, надобное не только им, отрокам и гридям, а всей Руси. Вот и теперь изнуренные ратным трудом, потерявшие многих соплеменников и уже, кажется, вовсе выбившиеся из сил, непонятно даже, как добрели до костров, разложенных десятскими вдоль высокого земляного вала, стоило им увидеть Святослава, облаченного в сверкающие боевые доспехи, и услышать, как он сказал не таящим легкого волнения чистым и сильным голосом:
— Други мои! Труден путь, выбранный нами, омыт кровью нашей и братьев наших, родовичей. Но и другого нам не дано. Позади Русь, и она, затаив дыхание, следит за тем, как мы движемся к Победе. Да, к Победе. Она теперь нам нужна больше, чем когда бы то ни было. Помните, не за князя идете на смерть, но за домы свои, за жен и детей, за Русь! — и усталость чуть отступила, и на сердце полегчало. И, уже расположившись вокруг костров, ратники заговорили о чем-то еще, не относящемся к сражению, про святое озеро в Ладожье, куда хаживали с родовичами и видели на слабой волне, слегка колышимой верховым ветром, сладким травяным настоем дурманящим голову, дивно украсных русалок с длинными распущенными волосами. И хотела какая-то из них подойти к ним, да не осмелилась: видать, немало претерпела от злых людей. И тогда встречь ей поднялся некий вьюноша и, подойдя, обнял ее. И так, взявшись за руки, они ушли под воду, и уж никто после этого не встречал того вьюношу на земле. Видать, там, на темно-илистом дне, он и живет по сей день. А почему бы и нет? Сказывали лесовики, бродничающие в тех местах, не то изгои, не то изверги, что на дне озера в ясную погоду, когда и малая волна не поколеблет поверхность его, не однажды видели русалочьи домы, и самих русалок, гуляющих посреди замшелых камней, вьюношу того, махал он им рукой, словно бы желал передать что-то… А у другого костра вспоминали праздник Зимавы, во всякую пору ожидаемый вятичами с особенным нетерпением; и про то еще, как в этот день матерь Мокошь вдруг да и покажет свой дивный лик кому ни то, и узрящий станет прозорлив и светел сердцем, и всяк в его роду воспримет это как знак, и возрадуется за ближнего, а чуть погодя от душевного тепла, исходящего от него, и в себе ощутит тихое, ни к чему не влекущее, долго не угасающее просветление. То же и у третьего костра, и у пятого… Ратники, как в купель, окунались в воспоминания об отчине и отчичах. И были те воспоминания добрыми и радостными, и уставшее от смертоубийства сердце тянулось к ним и ослаблялась боль утраты друга ли по прежним походам, сородича ли, павшего от сабельного удара. А уж у десятого костра пристроился Радогость. Сидя с гуслями в руках в окружении дреговичей и северян, он по первости чуть только и прикасался тонкими сильными пальцами к струнам, как бы пробуя их на прочность, но время спустя заиграл громче, а потом и запел. И была его песнь не о прошлом времени, не о том, что грядет, он пел о тех, кто по зову Святослава встал под его боевые стяги и сражался рядом с ним. Грусть была в голосе певца, а вместе гордость за тех, кто думал не о себе, но о Руси, и умирал за нее спокойно, не ропща. Да и что есть смерть воина на поле сражения как не благо, отпущенное Богами?
У ног Радогостя пристроился зеленоглазый Дальбек, он не захотел вренуться в темное и сырое жилище свое и дрался рядом с россами, а теперь, не совладав с усталостью, задремал. И не была дрема ясной, сулящей надежду; он видел родовичей, возвращающихся в отчие места, почему-то вдруг сделавшиеся неузнаваемыми, как если бы за леты, что они не были здесь, те обрели что-то чуждое им. И смущение вдруг окатило, и он не знал, как станет жить в прежней своей отчине, поменявшей собственную суть. Но то и ладно, что дрема оказалась короткой, растаяла, и зеленоглазый хазарин с темными вьющимися волосами увидел рядом с собой Радогостя, дреговичей, услышал песнь, рожденную сердцем старого воина, и облегченно вздохнул. Нет, не может отчая земля отринуть своих сынов, даже тех, кто не защитил ее и отдал на растоптание чужеродцу. Не может… Он еще долго мысленно повторял это слово, точно бы хотел убедиться в своей правоте. В конце концов, так и случилось, и он виновато улыбнулся, глядя на Радогостя, когда тот замолчал, а потом