Владислав Реймонт - Последний сейм Речи Посполитой
— Дурак этот Марцин, это верно; но солдат хороший. Из-за большой своей привязанности к королю может нам наделать много бед. Что мы рискуем своей жизнью — это пустяки, лишь бы дело не потерпело ущерба. Если вдруг примутся допрашивать солдат и расследуют, как было дело, так по нитке до клубка доберутся. Черт возьми, этого допустить нельзя, — раздумывал вслух Заремба в большом волнении. — Нельзя терять ни минуты!
— Что же вы думаете делать?
— Я должен удержать Закржевского, чтобы он не подавал рапорта, хотя бы пришлось мне употребить насилие. Нет другого выхода. Едемте, лошади ждут.
Поехали в Старый Замок, представлявший собой почти развалину, где на время сейма квартировали «мировские», несшие личную охрану его величества короля. В воротах, загороженных барьером, стоял караул с примкнутыми штыками. В длинном дворе, заваленном обломками, толпились солдаты и о чем-то совещались, так как в толпе слышались возбужденные голоса и поднимались сжатые кулаки.
— Что тут творится? — спросил Гласко вахмистра Гродзицкого, поджидавшего их.
— Я обставил караулами ворота и все выходы. Жду приказов пана ротмистра, — отрапортовал ему Гродзицкий. — Не хотел никого выпускать, — шепнул он многозначительно. — Ведь тут и наша шкура может пострадать. Всех нас уже вызывали на допрос.
— Станьте же у дверей, чтобы нам никто не помешал... и смотрите!
Закржевский жил в угловой башне, сильно потрескавшейся в верхней части. Занимал он там две комнаты в нижнем этаже, убранные с солдатской простотой. Как раз в то время, когда они вошли, он сидел перед окном и сочинял рапорт. Заслышав шаги, вскочил и, увидев друга, заговорил быстро, не обращая ни на кого внимания.
— Знаешь, что наделал ротмистр? Взбунтовал моих солдат и повел их на разбой. Ты сам офицер и понимаешь, какое это преступление — напасть в мирное время на союзных солдат, и притом еще где — под боком у короля и сейма. За такое дело можно ответить головой. Это дело сейчас же разнесется, посол потребует у короля удовлетворения, и за все придется отвечать мне, несчастному. Я ответствен за эскадрон перед королем и гетманом. Сейчас отправлюсь со служебным рапортом, а вас, ротмистр, прикажу задержать на гауптвахте. — Он стал лихорадочно одеваться. — Я не хочу потерять свою репутацию, я не переживу такого позора. Господи, чтобы меня заподозрили в разбое! — простонал он в отчаянии и, прицепив саблю к портупее, направился к двери.
Заремба загородил ему дорогу.
— Ты не сделаешь ни шагу отсюда без нашего согласия! — Голос его свистел, как взмах сабли в воздухе.
— Что это? Насилие? Пусти меня! Я имею дело с ротмистром Гласко! Дай дорогу!
— Молчи, давай поговорим, как друзья. Ты имеешь дело со мной, потому что я командовал всей вылазкой. Ротмистр исполнял только мою команду. Я тебе объясню мотивы...
У Марцина от сильного волнения на мгновение отнялся язык. Он стоял точно парализованный.
— Выслушай сначала, в чем дело, а потом поступишь, как тебе подскажет сердце и разум.
Но Закржевского не убедили, очевидно, мотивы, которые пространно излагал ему Заремба: он все время петушился, размахивал руками, не хотел слушать и прерывал его, ссылаясь на свой долг, на короля, гетмана и воинскую честь. Когда же в конце концов Заремба потребовал, чтобы он отказался от подачи рапорта и предал забвению все, что произошло, Марцин, как человек порывистый, упрямый в принятом решении и преданный королю, выхватил саблю из ножен и крикнул:
— Рота! Ко мне!
Он бросился к дверям, но два обнаженных клинка преградили ему дорогу и, выбив саблю из его рук, угрожающе направились в грудь.
— Молчи. Клянусь тебе, что ты не выйдешь живым, если не дашь честного офицерского слова, что сохранишь все случившееся в глубочайшей тайне. Выбирай! — властно говорил Заремба с такой мрачной решимостью, что Марцин, при всей своей храбрости, отпрянул назад с протестующим возгласом:
— Рубите, а короля не продам! Рубите!..
— Твой долг перед родиной больше, чем перед королем! Выбирай, здесь не шутки шутят!
Видя, что его ожидает неизбежная смерть, Марцин дал торжественное офицерское слово хранить тайну. Но им пришлось раз двадцать поклясться ему, что он поступил честно, не нарушив своего долга по отношению к королю.
— Хорошо, что сегодня в замке и в сейме несет караул литовская гвардия, — я не смел бы показаться на глаза его величеству, — проговорил Закржевский таким огорченным голосом, что Заремба поцеловал его, сказав ему в утешение:
— В свое время король все узнает, и именно за этот поступок повысит тебя в чине. Ты еще поблагодаришь меня. Успокой солдат! Мне надо торопиться в город.
С ним остался только Гласко и, подкрепившись как следует, лег спать на его постель.
Заремба приказал ехать к подкоморше. Он хотел попросить у нее убежища для Кацпера. День был ужасно жаркий. Город как будто весь вымер, улицы были пусты, двери магазинов прикрыты, а окна на солнечной стороне завешены чем попало, в некоторых местах женской юбкой или грязными тряпками.
— Хороша нынче жатва в Грабове! — выпалил вдруг ни с того ни с сего Мацюсь с козел.
— Дурак! Погоняй быстрее! Запахло тебе, вижу, дожинками.
Мацюсь вздохнул только и, изливая на лошадях свою тоску, погнал быстрее.
У пани подкоморши они застали весьма трогательную картину: посредине огромной прихожей двое парней сидели верхом на третьем, а четвертый хлестал его изо всех сил. Дворецкий Рустейко, попыхивая трубкой, флегматично считал удары, сопровождая их, точно целебным пластырем, благонамеренными сентенциями:
— Тридцать пять... К богу взывай, да руку прикладывай, лентяй... Тридцать шесть... Даже в святом писании сказано: дух святый, сударь ты мой, бить розгой следует... Тридцать семь... Розга никогда вреда не принесет... Тридцать восемь... Только тебя, хам, учить все равно что, сударь ты мой, горохом об стену. Сорок!.. Довольно... К вашим услугам, пан паручик. Твое счастье, бездельник, десять горячих от тебя убежало. Очухайся и марш на работу! Да не реви ты мне тут...
Заремба, не выносивший этих домашних экзекуций, быстро прошел в комнаты. Рустейко, запыхавшись, догнал его.
— Я доложил пани подкоморше — она еще в спальне. Не подать ли пивка для прохлаждения? Жарко нынче, сударь, — он обтер платком потную лысину. — Беда у меня с этими бездельниками, храни бог! Как не побеседуешь с ними плеткой, так не понимают. Присядьте же, пан поручик! Что поделаешь — распустила их моя хозяюшка. Школы велит для них устраивать, перевести на право оброка! Слыханное ли дело! — всплеснул он руками, изображая воплощенное страдание. — Чирикают там, в головенке, сударь мой, воробушки, ой чирикают! Каждому говорю: дубинка — лучший для них учитель! Только нынче в моде вольности, революции и какие-то там философии! А есть ведь еще и такие ученые дураки, что проповедуют равенство с крепостными!
— Спасибо, я принадлежу именно к таким, — проговорил Заремба со злой иронией.
Но Рустейко, не сбитый с панталыку, ловко перешел на другие предметы, начав длинный перечень всевозможных жалоб и анекдотов, повторяемых изо дня в день. Когда, однако, в комнату вошла княжна Кисель, он быстро скрылся. Княжна, приходившаяся дальней родственницей подкоморше и жившая у нее давно в приживалках, худая и сгорбленная, как кочерга, с таким же крючковатым лицом, смуглая, похожая на старую ворону, одета была по моде эпохи последнего саксонского короля и благоухала лавандой, смешанной с камфорой. С большой важностью выступая в роли заместительницы хозяйки, она повела его в отдаленные комнаты, увешанные клетками с птицами и уставленные креслами и диванами, на которых валялись собачонки разных пород. Вся эта братия, завидев ее, поднимала невероятную возню и гомон. Заремба заткнул уши, оглядываясь по сторонам и ища спасения.
— Видимо, вы, пан поручик, не любитель божьих тварей, — проговорила она чуть слышным голосом.
— Почему же, — на вертеле, в рагу и в разных других блюдах, вареных, жареных и копченых... Живыми они мне нравятся меньше, — засмеялся он бесцеремонно.
— Жаль, что в лагерях не развиваются более нежные чувства! — заметила она с язвительной улыбкой, прижимая к груди разжиревших до безобразия собачонок.
Избавил Зарембу от затруднительного ответа паюк, пригласивший его к подкоморше.
Он застал ее еще в широкой кровати из красного дерева, словно в ладье, украшенной художественной резьбой и поддерживаемой четырьмя серебряными грифами, под пунцовым балдахином, который подпирали позолоченные амуры. Золотистые занавески на окнах и обивка стен разливали приятный свет, в котором пани подкоморша казалась красивой, как никогда. Она возлежала на постели, обнаженная почти до пояса, но уже во всеоружии любовных приманок — умело расположенных белил и красок. Из-под изящного чепчика выбивались на белоснежную подушку игривые локоны. Блестящие глаза и налитые кровью губы сулили рай, а золотистое шелковое одеяло соблазнительно обрисовывало контуры ее пышных форм. Она, казалось, была поглощена разглядыванием шелков, кружев и вышивок, накиданных высоким ворохом на ковре. Торговец, стоя на коленях у раскрытых коробов, показывал все более и более красивые образцы, расхваливая их со всем своим красноречием. Негритенок стоял у изголовья, держа утренний шоколад и бисквиты и скаля ослепительно белые зубы.