Александр Войлошников - Пятая печать. Том 2
Прошла колонна стударей. А вслед за ними, на опустевшей дороге, виляя от обочины к обочине, неторопливо катит старинный грузовичок с развевающимся греческим флагом. Звонкий Ванька тут как тут, выскакивает на дорогу — бдительность демонстрирует:
— Стой! Кто такие?
Грузовичок останавливается. Шофер достает представительную бумагу с печатями и демонстрирует греко-рязанский акцент:
— Калимера-бонжур-сервус унд гут дей! Мы есть грека — раб фашистского дрека, мать их растак! Гутен таг! Ком нах хаус! Хрен в Рот фронт! Но пасаран!! Гитлер капут! Фрау фикен гут!
Дюжий детина в тесноватой, концлагерной полосатой одежде, поднимается в кузове:
— Калимера и здоровеньки булы! Тринкайте, хлопчики, за перемогу! Це вино доброе! — покачиваясь на нетрезвых ногах он, играючи подбрасывая, передает, подбежавшим солдатам, трехведерный винный бочонок овальной формы.
— Гамарьджеба, кацо, держи на закусь! В Греции все есть! — сверкает улыбкой высокий красавЕц брюнет в просторном норвежском свитере, доставая поросенка, зажаренного на вертеле и завернутого в плащ-палатку. Еще один, смуглый, в тирольке с пером, подает из кузова пару жареных гусей. — Алла верды, славяне, хавайте на здоровье! Аллах акбар! Калимера!
Еще двое в распахнутых маскхалатах, один в лагерной куртке, другой — в лагерных штанах, спят на показ в раскладных креслах в кузове. Пока Ванька Звонкий, который и по-русски-то читает с трудом, морща лоб, рассматривает бумагу на неизвестном языке, водитель, покинув кабину, разгибает погнутый указатель и читает вслух название дорфа, в котором нашей роте перепало от мессера:
— Марьендорф! Е-мае! Машкино село! Эх, пощупаем Манюнечку за сладкое!..
Ротный бросает бумагу в кабину, ворчит: «Ехал грека через реку»… И спешит туда, где рота столпились, — вино разливают по котелкам. Насчет греков у ротного инструкции нет. Если б это были фрицы… а то — неизвестно кто?! И тут до меня доходит: это — мой шанс, это та третья сторона, куда мне надо! Понатуре, красиво из войны выскочу — сразу в клевый кодляк! Рота дарами занята, я грузовичок обойду… дверь в кабину открыта — присяду… «греки» не фрайера — не сдадут… погоню нашим не на чем устраивать… да и спохватятся меня, когда поросенка схавают!
И крадусь я бочком-бочком вокруг грузовичка…
Тут появляется Акимов и вполголоса, но строго:
— Саня! Стой! Не подходи… это бандиты! Е-мае! Жаль, далеко пулемет… да и малой кровью тут не обойтись… которые будто спят, у них шмайсеры на взводе… меня с тобой положат первыми… А — тот, Хаджи Мурат, гранатами поигрывает… ишь нервный… Им что терять? Колыму? А от роты что останется?! То ж не рота, а стадо баранов… столпилось! Все оружие побросали! Нах… такой героизм под конец войны??!
Водитель нагло, понимающе улыбается Акимову. Неторопливо садится в кабину. Грузовичок сворачивает с шоссе на грунтовку, к деревне. Из удаляющегося грузовичка доносится народная греческая песня:
Хасбулат удалойБедна сакля твоя,Золотою казнойЯ осыплю тебя!
— Да-а… дружба советских народов… дадут они шороху гансикам в том дорфе, где нас мессер умыл… К вечеру успеют и туда, где мы ночевали. Им много золотишка надо — не близок путь до Аргентины, туда сейчас и русские, и немцы из Европы бегут со страшной силой. В городах золото из немцев Смерш вытряхивает, на то они спецы. А эти в глубинке золотишко ковыряют… тут и репатрианты, лагерники, власовцы… — говорит Акимов, провожая взглядом удаляющийся грузовичок. — Вот же — французы, скандинавы, чехи, словаки — люди как люди, до усрачки свободе рады, каждый драпает на родину, нах хаус! А русских хрен из Европы выколупнешь — жизнью рискуют, золото добывают, чтобы от от родины подальше оторваться!
«У пролетария нет родины, его родина — весь мир!» — цитирую я Маркса. — По этим словам в букваре я читать учился… А с чего начинается родина? С букваря?! Русскому чем от родины подальше, тем лучше, — отвечаю я, а сам думаю: «Да пропади она пропадом, моя подлая родина, «страна рабов»! Как хочется в Аргентину, чтобы жить по-человечески, не «под руководством партии»!
— Санька! Это твоя доля! И закусь! — кричит захмелевший Леха с котелком в руке.
Да… это моя доля… А винцо-то впрямь доброе: вкусное, хмельное, особенно с устатку и натощак. Закуси мало — жрать хочется. Заливаю вином досаду по несостоявшемуся аргентинскому танго. Не вЫтанцевалось оно у меня — Акимов помешал… А-а!.. Хреновому танцору и хрен мешает! Эх, Родина моя нежеланная, окаянная… остается мне напевать про жисть красивую:
Под знойным небом в Аргенти-ине,Где море южное так си-ине,Где женщины, как на карти-ине…Танцуют…
* * *— Ррота-а-а! Па-адъем! В колонну па-а четыре ста-анови-и-ись! — заливается Звонкий Ванька… Поднимаются братья-славяне на негнущиеся после привала ноги, бурча, ворча:
— Одын татарын па четырэ стройся!
— Мать вашу, отцов-командиров, покатали бы нас, фронтовиков, на автомобилях по засранной Европе!..
— Лучше б скомандовали: «нах хаус!» Я б и на карачках так отсюда рванул, в автомобиле не догонишь!
— Пущай двадцать седьмой катается. Им служить в Европе до старости, как медным котелкам!
— Кто там на котелки намЯкивает? А где кухня?
— Там же, где наше светлое будущее!
— Эх, хорош порося, да мал…
— Терпи, солдат, ефрейтором станешь!
— Трах-тарарах кухню перетарараханную!..
Матерясь, поднимается с привала усталая пехота — профессионалы трудного, опасного ремесла, кровью своей заслужившие уважение и чувство собственного достоинства. Мы не двадцать седьмой годик… фронтовики мы! Но это пока вместе. Пока сидим спина к спине на привале, пока шагаем плечо к плечу на марше. А на гражданке растворимся мы среди чванливых карьеристов, подозрительных гебистов и прочих гадов и гадиков с душами заскорузлыми от зависти и злобы, как солдатская портянка класса СБУ после вошебойки. Закончилась война, а Россия, какой была и осталась такой… с российской злобой и гебней.
И почувствует фронтовик горечь одиночества и будет вспоминать военные ночки и денечки, как лучшие в жизни. Жить как все фронтовик не сможет — уже по другому на мир смотрит, человек в нем проклюнулся, а рассчитывать на уважение «благодарного отечества» не приходится. Не бывает отечество благодарным к тем, кто ему не нужен! Помню я, как обошлось оно с героями гражданской… И фронтовичков-инвалидов от общества изолирует наше отечество: сошлет куда-нибудь и… ага. Чтобы не кормить калек… они же живучие!
Собьет отечество гонор с фронтовичков. Награды девальвирует, а жизнь обеспечит как в сказке, на роли младшего сына-дурака: умные сыновья в Смершах и гебне ордена получают. Еще и подсмеиваются над фронтовиками, «места надо знать, где ордена на кустах висят». И уже гуляет подленькая модная присказка: «Война всё спишет», — такая удобная гебне! Ведь морем свежей крови войны смываются кровавые реки репрессий! «Война все спишет»… но не клеймо чес! Невозможна амнистия мировоззрению! Пока живы мы, живет в сердцах наших лихое и горькое звание — ЧеС!
Конец репортажа 28
Эпилог — окончание пролога. Двадцать лет спустя после войны
Да! Непредсказуемо будущее России!
Но! Еще более непредсказуемо ее прошлое!
Уроки историиЯ плачу, я слез не стыжусь и не прячу,
Хотя от стыда за страну свою плачу.
Г. ПлисецкийВремя — 4 июля 1965 г.
Возраст — 38 лет.
Место — река Агидель.
Глава 1. Дождь
Просыпался долго, неохотно. Если б не такой настырный будильник, как мочевой пузырь, — не стал бы просыпаться: по крыше палатки сонно, монотонно барабанит моросящий дождик. Все проспал бы я лето, но нет в спальном мешке туалета! Похолодало, моросит, значит, циклон и надолго. От такой мысли настроение — ооп! — выпадает в осадок. Не только я не в духе, судя по чертыханьям Жоры, которыми сопровождается его общение с костром, не желающем гореть под дождем.
Сегодня дежурят Жора и Света. У костра Жора мокнет один, экономит супругу. Не дожидаясь моего пробуждения, Эля учесала в гости к Свете. Обе они могут пережить длительное молчание только во сне. Конечно, если снятся сны с разговорами. Судя по приглушенным спальниками голосам, все проснулись и предаются блаженной утренней неге, как люди, плюющие на глупый предрассудок умываться по утрам — тогда, когда умываться хочется меньше всего.
Стоя за кустиком я, без отрыва от неотложного дела, которое выковырнуло меня из спальника, созерцаю окружающий печальный пейзаж. Над свинцово-угрюмой рекой в промозглом безветрии стоят, зацепившись за низко висящие тучи, причудливые столбы тяжелого густо-серого тумана. А из туч моросит, будто б дождик висит между небом и землей мокрой, серой кисеей. Зябко маленьким дождинкам капать в холод земляной, и цепляясь за листочки, и сливаясь капля с каплей, они падают на землю крупной горькою слезой…