Борис Изюмский - Дальние снега
— Хочу подарить вам…
Пораженный Михаил Юрьевич принял подарок из рук Грибоедовой.
— Это кинжал мужа, — просто сказала она.
Лермонтов возвращался на квартиру вечером. Доверчиво светила луна. В тишине не шелохнутся листья деревьев.
Нет, Валерианов не преувеличивал… В ее душе есть душа… И она прекрасна… Он тоже готов преклонить колена перед святой верностью…
Она продиктована не ханжеством аскетизма, пуританства а величием однолюбства, цельностью чувств… Такая верность долгу, обету родственной душе…
Нина Александровна по праву — Грибоедова. Есть какая-то особенная притягательная сила в целомудрии, в неоглядной преданности… Каждый человек создает светлый идеал женщины…
Мы порой на словах выглядим хуже, чем в действительности… Это бравада ветреников, бамбашеров. Но ведь наедине с собой, совсем, совсем наедине вожделеем об ином.
Мы иногда небрежно роняем, что поэту нельзя опутывать себя узами брака, лишаться крыл… Но если женщина дает тебе крыла? Что особенного в верности Пенелопы? Он ждала потому, что любила. Но кто бы бросил камень в Нину Александровну, выйди она через столько лет замуж?
Загубила свою жизнь? А если в верности обрела силу? Если иначе не могла?
«В ее душе есть душа», — повторил он.
Сердце в силах любить и несколько раз, и даже сразу двух. Но иной не находит счастья и во многих, другой узнает его полноту в одной.
…А как страстно стала Нина Александровна на защиту жены Пушкина, когда Лермонтов разрешил себе сказать о Натали: «Эта светская чаровница повинна в гибели мужа».
— Как можно, ну как можно? Она — мать его детей. Александр Сергеевич верил ее вкусу в поэзии… И вот осталась совсем молодая, в страшной нужде с детьми… Ну как можно?
Сейчас, вспоминая этот разговор, Лермонтов подумал: «Вероятно, я был несправедлив… И если судьбе угодно возвратить меня в Петербург, я исправлю ошибку»[40].
В саду играл духовой оркестр. Звуки вальса вплетались в серебристо-темные волны Куры, уносились к горным вершинам. Возле своего дома Лермонтов увидел под деревом девушку, почти подростка. В светлом платье, облегавшем тонкую талию, вся — трепетное ожидание, девушка, казалось, тревожно прислушивалась к вальсу. «Не Этери ли, ждущая своего Вано?» — ласково подумал Михаил Юрьевич. — Не разуверилась бы, не оскорбил бы он ее мечтаний, не оказался бы вертопрахом.
…«Но для чего пережила тебя любовь моя?»
Вот и для этой девочки… Для нас и для тех, кто будет после нас стоять, обласканный лунным светом. Так важно знать, что есть на свете сила и верность любви.
И разве не делает чище нас самих прикосновение к высоким чувствам?
Лермонтов вошел в свою комнату. Сразу же, как только слуга зажег свечу, отпустил его. Сбросил мундир и, оставшись в шелковой рубашке с косым воротом нараспашку, поднес к свету обнаженный клинок подаренного кинжала. В трепетном огне свечи загадочно голубела сталь. Грузинская вязь о чем-то заклинала.
«Надо будет узнать — о чем. Здесь дарят кинжал другу на верность».
Ему вспомнились пушкинские слова о кинжале: «Свободы тайный страж».
И без связи с этими мыслями возникла другая: «Вероятно, горный дух Гуда полюбил именно такую Нино».
Горный дух… горных дух… А почему бы моего «Демона» не сделать поэмой кавказской? Монахиню превратить в грузинскую княжну Тамару — дочь Гудала… А женихом Тамары сделать властителя Синодала… Им был бы Грибоедов, не унеси его смерть… И во второй части сказать:
Напрасно женихи толпоюСпешат сюда из дальних мест…Немало в Грузии невест!А мне не быть ничьей женою!..
Лермонтов достал лист бумаги и записал эти строки. Потушил свечу, воткнутую в жестяное горлышко, и она еще долго чадила толстым фитилем. Он прилег на тахту. Клубились обрывки мыслей: «Послушник по-грузински — мцыри… Написать роман… Да полно, есть ли у меня талант? Может быть, дать картины ермоловского Тифлиса, персидских войн? Героя романа отправить на смерть в Персию? В последние минуты Грибоедов думал там о своей Нине… Она подарила мне его кинжал…»
Он снова встал, раскурил толстую, в маисовой соломке, пахитосу, на чистом листе бумаги написал сверху: «Подарок». Перечеркнул эту надпись и ниже сделал новую: «Кинжал».
Знакомый жар опалил его лицо, набухали, как вены на висках, строки. Боясь, что рука не поспеет за мыслью, он лихорадочно набросал:
Люблю тебя, булатный мой кинжал,Товарищ светлый и холодный,Задумчивый грузин на месть тебя ковал,На грозный бой точил черкес свободный.
(«Как попал он к Грибоедову? Как очутился у жены его?.. Она поверила в меня…»)
Лилейная рука тебя мне поднеслаВ знак памяти, в минуту расставанья,И в первый раз не кровь вдоль по тебе текла,Но светлая слеза — жемчужина страданья.
(«Я видел ее, я видел…»)
И черные глаза, остановясь на мне,Исполнении таинственной печали,Как сталь твоя при трепетном огне,То вдруг тускнели, то сверкали.Ты дан мне в спутники, любви залог немой…
(«Ее любви к мужу, преданности ему…»)
И страннику
(«Мне, ссыльному, гонимому…»)
в тебе пример не бесполезный;Да, я не изменюсь
(Нет, не изменюсь после того, что написал в «Смерти поэта»)
и буду тверд душой,Как ты, как ты, мой друг железный.
(«Это клятва ему и ей…»)
Грибоедова
Ты всюду, спутник мой незримый.
В. ЖуковскийЖизнь не щадила «мадонну Мурильо», безжалостно преследовала потрясениями.
Еще полный сил, нелепо погиб отец: утром, надев шинель, приказал кучеру Гураму запрячь в пролетку своего лучшего коня — захотел промять его.
Беда настигла у Головинского проспекта. Какая-то женщина вылила с балкона мыльную воду под ноги коню. Тот шарахнулся, обезумев, понесся. Гурам отчаянно закричал:
— Князь, спасайся! Не могу удержать!
Конь мчался на нищего, сидевшего на краю мостовой. Александр Гарсеванович приподнялся, чтобы перехватить вожжи у Гурама. Пола шинели намоталась на правое колесо пролетки, и он, навзничь упав на мостовую, раскроил череп.
Дрожащий конь остановился как вкопанный.
Некролог скорбел, что служба потеряла достойного генерала, Тифлис — примерного семьянина, а Грузия — великого поэта.
…Всего на два года пережила мужа Соломэ — погибла от холеры. Только и остался от мамы портрет, нарисованный Гиорги… Печальные глаза мамы глядели с тревогой и нежностью.
…Потом турки Омара-паши налетели на мингрельские владения Кати, и когда она, теперь уже княгиня-вдова Дадиани, стала во главе зугдидской дружины, Нина Александровна сначала отправилась с медикаментами на бивуак, в госпиталь, а затем, спасая детей Эки, увезла их в Цагвери.
Беды все шли одна за другой… Бурей налетел на Цинандали отряд лезгин Шамиля, поджег их поместье, погнал в плен в Дагестан жену Давида Анну и ее пятерых детей. Анна, брошенная на коня, потеряла в пути сознание и выронила из рук крохотную дочку Лиду.
Давид, устремившийся с отрядом в погоню, нашел на горной дороге растоптанный труп дочери.
Шамиль потребовал возвратить его плененного сына Джемал-Эддина и прислать выкуп. Денег не хватало, и Грибоедова попросила выдать ей вдовью пенсию за пять лет вперед, чтобы присоединить для выкупа.
Нина Александровна и сама только случайно не попала в плен при налете на Цинандали. Почти все семейство Чавчавадзе приехало сюда из Тифлиса за две недели до роковой ночи, а Нина задержалась у сестры в Мингрелии, и это спасло ее.
Она оплакивала не только плен близких, но и погибшие в огне цинандальского пожара бесценные рукописи отца, письма Александра. Те, что присылал он ей еще девочке и позже…
Да, жизнь не щадила ее… Но порой уготовляла и радости.
Подрастали вынянченные ею дети Давида. Сердце праздновало первые постановки в Тифлисе «Горя от ума»… Сначала любителями, в доме на Дворцовой улице, князя Романа Ивановича Багратиона, где Чацкого играл сотрудник «Тифлисских ведомостей» обаятельный Дмитрий Елисеевич Зубарев, а Скалозуба — сам хозяин. Брали отрывки из пьесы для своих бенефисов Щепкин и Каратыгин, показывали сцены из нее московские любители…
Вся пьеса неожиданно и ненадолго прорвалась — без цензурных изъятий — на киевскую сцену. Комедию арестовали, а она, исхитрившись, жила без прописки: Нине пересылали афиши из Казани, Таганрога; ее высочайше запрещали в Тамбове, а она озорно подмигивала из Харькова.