Сергей Бородин - Тамерлан
Назар, взяв её беспомощную, лиловатую, узенькую, как у обезьянки, руку на свою широкую, крепкую ладонь, с любопытством разогнул и посмотрел её маленькие пальцы.
— Глянь, какие тоненькие, остренькие. Мне б такие, — а то как мелкую работу делаю, сила-то мне мешает.
Борис засмеялся: так не вязались эти почти игрушечные пальчики с могучей десницей мастера.
Девушка, услышав грудной смех Бориса, посмотрела на молодца живым, тёплым взглядом. Ей показалось, что после мучительных дней плена, после произвола хмурых, насмешливых воинов впервые послышался душевный, человеческий голос.
Видно, с этой минуты, сперва с горя, а потом и от души, началась её любовь.
— Тут и обвенчаться-то негде! — с укором сказал Борис, будто Назар виновен, что в Самарканде нет ни попа, ни храма.
— Бог видит. Будете на своей земле, там и повенчаетесь.
Назар сказал это так, словно у них обоих одна земля, у Бориса и у этой… как, бишь, её звать?
Она догадалась не без усердия, о чём её спрашивают, и назвала своё имя.
Тут впервые оба кузнеца услышали её голос, — до того она молчала, сжимаясь в комок, едва ей что-нибудь говорили.
Имя у неё оказалось непонятным, с каким-то гортанным окончанием, и, уловив сходство в её имени с привычным, русским, оба — сам Борис и его посажёный отец Назар — назвали девушку с Инда, как звали княгиню с Днепра, — Ольгой.
Шесть месяцев прошло, и уже многое начала понимать Ольга в русском языке. А вот с мешком оплошала.
Вскинув пустой мешок на плечо, Борис вышел следом за Назаром, и они пошли по улице в гору, обмениваясь приветствиями с многочисленными знакомцами, что-то ковавшими ила паявшими в сени своих настежь раскрытых мастерских.
— Душа в ней певчая, голубиная. А язык не даётся. Никак! — жаловался Борис.
— Обыкнет! — успокоил его Назар. — Нам и то оно не сразу далось. Сперва каждое слово с боку на бок переворачивали, как камень. А ведь обыкли.
— Намедни Ахметка, угольщик, смеётся: «Ты, говорит, русом не прикидывайся. Чужой человек нашим языком так не говорит. Русы говорят, будто топором рубят, а у тебя я сам своему языку учусь, — он у тебя поёт».
— Обыкли. Главное — суть понять. Я уж и с персами говорю без сраму. Не токмо меня понимают, а я уж и сам вижу, коли из них кто нехорошо говорит. Они ведь тоже не в каждом городе чисто говорят; на своём природном, а тоже спотыкаются. Иной раз такое слово скажут, что взял бы да исправил. А потом, думаю, ведь и у нас так: очень-то осторожно только чужеземцы говорят, а свой народ в родном языке не стесняется — у каждого города своя речь.
Они шли переулками, где жили персы: и давние, испокон веков поселившиеся здесь выходцы из Ирана, и мастера, согнанные в Самарканд войсками Тимура. Персы разместились тут и ютились не по сословиям, не по ремёслам, а по языку, по вере.
На углу их слободы темнел большой четырёхугольный пруд, обросший раскидистыми чинарами, так в называвшийся Персидским. На краю пруда примостилась своя большая харчевня, откуда пахло крепкими приправами и какой-то душистой травой, которую там подавали пучками.
После долгого молчания Борис снова заговорил:
— Дядя Назар! А ведь и я в её языке кое-что понял. Трудно, вязкий язык.
— Сперва всякое дело вязко.
— Да я не отступлюсь, я пойму.
— А что же? И поймёшь, не бойся. Ты смелей, она тебе жена, ошибёшься, помилует, поправит. Перед чужим человеком стыдно оплошать. Это правда, перед чужим человеком голову выше держать надо. А со своим… чего ж?
Они миновали Персидский пруд, и Назар сказал:
— Тут, у каменщика, у Мусы, нет ли песку. Пойдём зайдём.
Переулком, столь узеньким, что идти пришлось боком, они дошли до низенькой двустворчатой двери с такой искусной, мелкой, затейливой резьбой, что Борис, впервые зашедший сюда, восхитился:
— Вот бы нам такую решёточку выковать!
— Тут исконные мастера… Ещё и не такое увидишь!
Медным чеканным молоточком Назар звякнул о похожую на ромашку шляпку гвоздя.
Они вошли во двор, и стало им не до того, чтоб разглядывать вещи.
В тени, под навесом, на камышовой плетёнке, обратясь кверху спиной, лежал человек. Спина его, вся искромсанная, потемнела от багровых ран и синих подтёков.
Жена и сынок сидели над ним на земле и поочерёдно устало, однообразно помахивали соломенным веером над уже обветрившейся, но воспалённой спиной. Видно, лёгкое дуновение веера облегчало больного.
— Что это? — запнулся Назар. — Кто его?
Женщина, стыдливо заслонившись покрывалом, ничего не сказала, а мальчик опустил лицо, чтобы утаить слёзы.
Борис остался у калитки, а Назар подошёл к больному и увидел его большой, глубоко запавший глаз, внимательно смотревший в глаза Назару. Женщина встала и ушла, как повелевала скромность, чтобы не мешать разговору мужчин, и мальчик один остался, помахивая веером над отцом.
Кузнец опустился возле головы больного, из-под которой высовывалась худая рука с длинными, узловатыми пальцами.
— Муса! Кто же это? — сокрушённо нагнулся Наэар. — Кто ж это? А?
Муса тихо, но твёрдо ответил:
— Правитель.
— Чего это он?
— Для вразумленья, — не роняй кирпич — раз; а секут, — кричи, кайся, тешь палача; а терпишь, когда страдать должно, не смей терпеть — два.
Назар, нахмурившись, помолчал, погладил жилистой ладонью кузнеца шершавую ладонь каменщика.
Оба молчали.
Но молоток у калитки звякнул, и во двор вошли двое неизвестных Назару. Один был худ, мал, кривоног, очень подвижен, но, видно, ловок и крепок, хотя было ему не менее пятидесяти лет.
Реденькая русая бородка его почему-то была сдвинута набок, росла ли она так, набекрень, отгладил ли он её так, но от неё и всё его лицо казалось склонённым набок, будто он всё время во что-то вслушивался или вдумывался, во что-то очень важное для него.
И когда хриповатым голосом он заговорил, и тогда казалось, что, говоря, он продолжает во что-то вслушиваться, сощурив маленькие глаза.
С ним пришёл рослый человек, прямой, плотный, с густой длинной бородой, которая казалась слишком большой для его молодого лица, словно чужая, подвешенная. Он внёс двух связанных пёстрых кур, мотавших головами около его каблуков; отдал кур мальчику и отошёл к Борису. А старший вошёл, словно сразу всех увидел. Приложив руку к сердцу, он опустился на корточки возле больного и, встретив взгляд Мусы, долго смотрел в этот большой, пытливый глаз. Между ними, пожалуй, шёл разговор, очень значительный для обоих, если можно называть разговором эти, так понимающие друг друга, их взгляды.
Наконец гость прохрипел:
— Потерпи, Муса. Заживает.
— Терплю.
— Заживает, я вяжу.
— Терплю.
— Наше дело терпеть. Стиснуть зубы и терпеть.
— За то и терплю.
— Пускай! Зато они задумаются, когда увидят, сколь мы выносливы, сколь тверды. Ты их отхлестал, а не они тебя! Спина заживёт, а их твёрдость шатнётся.
Потом он повернулся к Назару:
— Я вас знаю, мастер.
Он протянул руку к руке Назара.
Скользнув ладонью по сухой, горячей, быстрой руке, Назар удивился:
— Откуда?
— Вот, от Мусы.
Но Муса думал о словах гостя, тихо бормоча:
— Шатнётся? А не разгорится ли ярость, свирепость их? Свирепость их нам страшней, чем их твёрдость. Твёрдость — дело ихнее, а свирепость на нас сорвут.
— А в диковину ль нам их свирепость?
— В диковину ль? Нет, мы на всё готовы. В прежние годы потому и звали нас висельниками.
— Не нас, дядя Муса. Сами мы так себя называли. Когда мы шли на борьбу, мы клялись либо изгнать монголов с отчей земли, либо погибнуть на виселицах. Загодя обрекали себя не на пир, а на виселицу, только б своей дорогой идти. Своей!
И гость объяснил Назару:
— Мы назывались висельниками, сарбадарами. Это персидское слово. Вот Муса — перс, это его слово.
— Хотя и не наше: это по-таджикски — сарбадар, а по-персидски сербедар, по-джагатайски — асилян… Или как? Разве дело в том, как сказать слово? Дело в том, как его понимать. Верно?
— Верно, дядя Муса!
— Так… — задумался Назар, — так… Мы вот тоже… объединялись супротив монголов. Только мы идём не отдельными общинами, а всем народом.
Гость покосился на Бориса:
— Это кто с вами, брат Назар? Мы говорим, говорим, а не знаю…
— Был ученик, теперь подручный. Не сомневайтесь: я бы вас остерёг.
— Не обижайтесь, — повернулся гость к Борису, — мы говорим, говорим, а ведь это не всякому скажешь.
— У нас с дядей Назаром жизнь одна, — ответил Борис.
— Одна? Истинно. И мы были народом, брат Назар! Пахари, ремесленники, садовники, рабы, городская голытьба, весь простой народ. Были с нами и многие из купцов, и книжные люди, вроде сына мавляны. Но мы шли за Абу-Бекром Келави. Это был простой человек, трепальщик хлопка. А тот бородатый, — показал гость на своего спутника, севшего на землю у стены рядом с Борисом, — это Хасан-ходжа, сын того сына мавляны. Но мы шли за Абу-Бекром Келави.