Валентин Пронин - Катулл
Тит полез в свою выгоревшую котомку, достал кусок сыру, пригоршню мелкой вяленой рыбы в промасленной тряпке, кресало, нож с костяной рукоятью, еще какие-то свертки и узелки, и уж с самого дна — маленький изящный кошелек и две таблички, перевязанные лентой.
Катулл нетерпеливо схватил письмо. Первое было от младшей сестры. Отец, по-видимому, не собирался его прощать, мать тоже вынесла ему суровый приговор. Старшая сестра равнодушно молчала, и только легкомысленная Валерия Минор, та самая, что поддалась обольщению цезарьского жеребца Мамурры, та распутная девчонка, которую Гай два года назад готов был задушить, — именно она вспомнила о нем. Утаив от мужа тысячу сестерциев, Валерия уговорила Тита поехать в Рим. Катулл растерянно улыбался. Бедная, пылкая малышка Валерия! Теперь он понял ее. Она задыхалась в доме своего скупого и скучного мужа, задыхалась от постоянных поучений и упреков, от сплетен, пересудов, обсуждений и наставлений. Она мечтала вырваться из плена старых обычаев и низменной корысти: вот что значил тогда ее дерзкий вызов. А он, старший брат, посмотрел на это прежде всего как блюститель родовой чести, как политик, ненавидящий противника-цезарианца.
И сейчас Валерия идет вразрез с общим мнением: только она, не боясь мужа и толпы почтенных родичей, решилась помочь брату, который презрен ими и осужден.
Катулл растроганно поцеловал письмо сестры.
Вторая табличка оказалась посланием Цецилия, привезенным в Верону месяц назад. Отец не стал пересылать его в Рим, но и не уничтожил. Валерия меньшая, вероятно, после неприятного разговора с отцом и матерью, присоединила письмо Цецилия к своему.
Пока Катулл читал письма, Тит сбил с кувшина смолу, вынул пробку, сполоснул чашу и налил в нее золотистого пенного вина.
— Да пошлют тебе боги здоровья и удачи, Гай Валерий, — произнес торжественно Тит, плеснув в честь богов на пол и подавая чашу Катуллу.
— Спасибо, Тит. Поживи со мной сколько захочешь, а как вздумаешь — уедешь в деревню.
Катулл ласково кивнул старику и с отрадным чувством вдохнул аромат виноградников Сирмиона.
IV
«Гений покинул Катулла. Вы посмотрите, о чем он пишет! Где изысканность, блеск, ученость его прежних стихов? Где его несравненная поэтическая сила? Осталось только пошлое шутовство и грубая рыночная брань», — это говорили друзья.
Катулл не знал теперь, кого называть другом. Пожалуй, всех людей, с которыми ему приходилось общаться, он в душе считал своими врагами. И нельзя сказать, чтобы он был не прав. Врагов у него действительно становилось все больше. Его ненавидели те, кого он ославил в своих эпиграммах, и те, кого он еще не задевал, но, как они не без основания полагали, в любое время мог всенародно опозорить.
А те немногие, которых он продолжал любить преданно и нежно, погибали на его глазах, оставаясь пока живыми телесно, теряли свою душевную сущность, нравственно превращались в беспомощных уродцев.
Валерий Катон встречал его, стоя у своих книг, с распростертыми в стороны руками и поникшей выбритой головой. Он походил на распятого. Он будто хотел прикрыть своим тощим телом это редкое собрание великолепных творений поэтов, философов, риторов и историков. Он видел в воображении падение республики и неминуемую кровавую диктатуру. Катуллу трудно было с ним разговаривать о чем-либо: Катон твердил одно и то же, как невменяемый.
Изможденный, с горящими фанатичной мыслью, неподвижными глазами, Кальв цедил сквозь зубы непререкаемые для него постулаты стоиков. В противоположность Катону, он приходил в себя лишь при обсуждении политических новостей. Он содрогался от ненависти к Помпею и Цезарю. Катулл со слезами обнимал его, надеясь вернуть себе прежнего Кальва, но тщетно: маленький оратор не слушал его отчаянных убеждений.
Корнифиций был постоянно занят; он находил смысл и отраду в бестолковых и бессильных заговорах. Втянул он в свою тайную деятельность и Катона. Председатель «александрийцев», утратив прежнюю выдержку, метался и искал поддержки у людей, которые когда-то не могли бы заслужить его уважение. Впрочем, Катон, поощряемый Корнифицием, последнее время не останавливался перед соображениями осторожности и безрассудно издал свой знаменитый антицезарианский сборник, набив его политическими инвективами. Там же он поместил и прогремевшие эпиграммы Катулла.
А Цинна, окончив «Смирну», поначалу чувствовал себя победителем. Его расхваливали друзья-неотерики, но ругали поэты всех других направлений. Постепенно голоса друзей умолкли, и громкий хор хулителей «Смирны» стал действовать угнетающе даже на его жизнерадостную и самоуверенную натуру. Цинна затосковал. Он неожиданно убедил себя в том, что впустую трудился девять лет, тщательно отделывая каждую строчку своей поэмы. Белокурый крепыш из Бриксии не выдержал испытания. Злобная молва погубила его. Он привычно обратился к вину, заливая разъедающую душу жажду поэтической славы.
Оставался Корнелий Непот.
Он продолжал трудиться над трехтомным историческим повествованием. В характере историка сохранились неизменная доброжелательность и спокойствие уверенного в своей силе творца. Непот, пожалуй, был единственным человеком, которого Катулл мог бы послушаться, не считая старика Тита.
В этом году зима пришла холодная и ветреная. Над Римом скапливались мрачные тучи. Взъерошиваясь на ветру, как изодранные лохмотья, они разбрасывали ледяные струи дождя.
Катулл кутался в мокрую пенулу. Он бродил по грязным, извилистым, опасным улицам, и почти каждый дом, в который он заходил, покидал через короткое время в раздражении и досаде. Что-то невосполнимое, безотрадное разверзлось между ним и его прежними поклонниками. Он не встречал былой приветливости и восхищения. Это сразу настраивало его на язвительный, вздорный, враждебный тон. Разговор становился напряженным. Катулл поворачивал к недоумевающему обществу пепельно-бледное, нахмуренное лицо и хрипло ронял короткие, неприязненные фразы. Часто уходил неожиданно, не прощаясь и не объясняя причины своей обиды.
— Катулл сошел с ума, — говорили о нем.
— Он небрит, нечесан и неопрятен. Простительно ли такое падение известному, наконец, просто приличному человеку, — сердились римлянки.
— Катулла видели пьяного в плебейских термах на Квиринале, — вполголоса передавали друг другу его знакомые, — он развалился на скамье в непристойно задранной тунике, а простонародье, проходя мимо, показывало на него пальцами… Какой позор!
На самом деле Катулл совсем не так опустился, как о нем злорадно распространяли. Правдой оставалось одно: он был болен и беден. У него не хватало денег и сил, чтобы иметь прежний щеголеватый вид. И, пожалуй, иногда его действительно утешало вино.
Катулл страдал физически и душевно. Его преследовали голоса. Случалось, посреди шумной улицы он слышал вкрадчивый шепот:
«Ну, что, бедняга, разве ты не хочешь увидеть Клодию?»
Он резко оборачивался и с подозрительной пристальностью разглядывал прохожих, — они спешили мимо по своим делам. Никто из них не походил на тайного искусителя.
«Ты ведь по-прежнему любишь ее до безумия, ты готов ползти к ней на коленях по Священной дороге, через весь город и слизывать следы, оставленные ее башмачками, — раздавалось с другой стороны. — Не притворяйся, что ты сумел победить страсть к Клодии».
Скрипя зубами, Катулл старался ускорить шаг, чтобы избавиться от назойливых голосов. Ему казалось, что улица, как в бреду, раздвигается до невероятных размеров, а люди, исчезая с его пути, толкутся где-то неясными, безмолвными тенями, и он остается в огромном городе совершенно один.
«Не убежишь, — издевались голоса, — не убежишь от своей глупой и низменной страсти… и от возмездия. Да, да, ты должен понести страшное наказание… Ты порочил перед всем народом почтенных граждан, великих полководцев и государственных мужей… Ты преступник, заливший Рим ядовитыми потоками гнусных эпиграмм… Ты болтал, что хочешь видеть республику свободной, а сам мерзкими пасквилями и похабным сюсюканьем разрушал ту моральную опору, на которой держались традиции героизма, коллективной веры, самопожертвования ради счастья отчизны…»
— Это ложь! Я осуждал только пороки, только недостойные честных граждан поступки! — хрипел Катулл в ответ на обвинение таинственных голосов и бросался в толпу, выходившую из храма. Он надеялся найти облегчение среди людей, но толпа безразлично обтекала его, как вода обтекает недвижный камень. Дрожа, он прижался лицом к холодной колонне портика. Он ощущал темный, подавляющий разум ужас, который человек может испытать непроглядной ночью в безлюдной пустыне, населенной чудовищами и злобными духами.
«Кто дал тебе право выставлять наши имена на осмеяние потомкам? — продолжали злобно спрашивать неизвестные, не имеющие телесного обличья враги. — Вот мы все собираемся вокруг тебя… Развратники, мздоимцы, моты, завистливые бездарности, клеветники, провокаторы, надменные властолюбцы, лицемеры, перебежчики, сводники, шлюхи, кровосмесители, воры, болтуны, предатели, чванливые дураки… Мы все тебя ненавидим! Откуда ты взялся? Как ты посмел копаться в нашей жизни и заключать нас в клетки стихов, из которых мы теперь не вырвемся никогда! Но вот мы с тобой, слышишь нас? И наше мщение настигнет тебя, несчастный…»