Михаил Щукин - Черный буран
— Слушай, ты! — вскинулся Гусельников, но Каретников остановил его властным жестом руки, словно рот запечатал.
Чукеев молчал.
— Еще раз повторяю, — твердо сказал Каретников, — уйдешь отсюда живым и здоровым, если убедимся, что не врешь.
«Вот и затянули удавку, — тоскливо подумал Чукеев, — теперь скамейку из-под ног вышибут — и болтайся, сколько душе угодно… А может…» — и вслух, откашлявшись, начал с самого начала — с появления в его доме Крайнева. Рассказывал честно, ничего не утаивал. Самое главное приберег напоследок:
— Где конокрад находится и, соответственно, дочка шалагинская, им теперь известно. Выступают на днях — точно не знаю.
— Более четкие координаты можешь сказать, где этот конокрад прячется? — нетерпеливо спросил Каретников.
— Я же говорил — верст тридцать-сорок вниз по Оби, протока на левом берегу. Больше мне ничего не ведомо, врать не буду. А завтра утром я должен быть у Бородовского.
— Сегодня утром, — уточнил Балабанов, глянув на часы.
— Значит, сегодня, — вздохнул Чукеев. Лицо у него снова обметало мелкими каплями пота, хотя в закутке было холодно; он поднял руку, чтобы утереться, и не успел ее донести до лба — выстрел грянул ему прямо в ухо. Из другого уха тонкой цевкой выскочила темная кровь. Чукеев рухнул, опрокинув табуретку, на земляной пол; тряпка, которой он закрывался, свалилась, а из-под распахнутого ворота нижней рубахи выскользнул и повис на толстой засаленной нитке маленький серебряный крестик.
— Штабс-капитан! Вы же слово дали! — закричал Балабанов и вскочил, сжимая кулаки. — У него дочери! Их убьют!
Каретников опустил наган, приблизился к Балабанову почти вплотную и тихо, понизив голос до зловещего шепота, скомандовал:
— Сопли убрать, поручик. Труп на улицу. Быстро!
Общий штабель мертвецов, ожидающих своей очереди на сожжение, пополнился еще одной единицей, и босые ноги Чукеева с толстыми, оттопыренными на сторону большими пальцами улеглись на чью-то старческую сморщенную руку, сжатую в кулак. Балабанову показалось, что кулак этот грозил именно ему.
10Двор городской тюрьмы, очищенный от снега и в иных местах даже подметенный метлами, при лунном блескучем свете казался шире и просторней, чем был на самом деле. Керосиновые фонари над входом бросали на землю жирные желтые круги. Сами фонари чуть покачивались от ветра, и круги шевелились, словно ползали на ощупь и что-то искали на узкой дорожке, вымощенной булыжником.
Ночь выдалась холодная, с ветром, зябкая сырость пронизывала до костей.
Разведчики Клина, снова переодетые в шинели, с винтовками, стояли неровным строем посреди двора, позевывали в кулаки, стараясь отвернуться от ветра. Стояли уже не меньше часа, измаялись ожиданием и тихо поругивались, опасаясь командира, потому что Клин сегодня был злой до невозможности и напоминал ощетинившегося сторожевого кобеля, посаженного на короткую цепь и бросающегося с хриплым лаем на всех, кого видел. Астафуров все-таки не выдержал, набрался смелости и подал робкий голос:
— Командир, а для какой лихоманки нас пригнали?
Клин сердито дернул плечом и не ответил. Спрашивать во второй раз Астафуров не рискнул — себе дороже. Снова стояли молча, слушая посвисты ветра. Мерзли, подрагивали, переминались с ноги на ногу. Желтые круги керосиновых фонарей по-прежнему ползали по булыжнику.
Для какой лихоманки разведчиков пригнали на тюремный двор, Клин знал, поэтому и злился. Яростный комок время от времени подкатывался под горло, даже становилось трудно дышать, и тогда он всхрапывал, словно и впрямь рвался на короткой цепи, пытаясь выскочить из душившего его ошейника. В памяти звучал голос Бородовского, который сминал и комкал Клина, словно клочок ненужной бумажки:
— Расстрел произведете вы и ваши разведчики. Арестованных из ЧК доставят в городскую тюрьму. Командовать будет товарищ Крайнев. Вернетесь и лично доложите об исполнении. Вопросов не задавать. Идите.
И Клин пошел. Поднял своих разведчиков, построил и повел к городской тюрьме, где и стоял сейчас вместе с ними, проклиная сегодняшний день и всю свою новую службу, которая становилась ему поперек горла.
Пытаясь избавиться от голоса Бородовского, звучавшего словно наяву, Клин прошелся перед небольшим строем, вернулся на прежнее место, с ненавистью посмотрел на окна, светящиеся на первом этаже тюрьмы: «Да сколько вы там копаться будете?»
Окна продолжали светиться, никакого шевеленья в них не было, входная дверь, обитая толстым железом, оставалась неподвижной.
Да, поганый выдался день; можно и хуже, да уже некуда. И закончится он, похоже, столь же погано, как и начался.
А началось все утром, когда Чукеев не появился в назначенное время в бывшем шалагинском доме. Его ждали час, другой — не появился. Крайнев приказал Клину взять трех бойцов, и они отправились на Михайловскую улицу. Дверь дома оказалась распахнутой настежь, в самом доме царил порядок, только одна скамейка была опрокинута. В ограде чернело пятно от сгоревшего сена.
— Сбежал, сволочь. Все бросил и сбежал, — Крайнев нашел замок, закрыл дом, а ключ положил себе в карман. — Поехали, Клин, доложим товарищу Бородовскому.
Приехали, доложили. Бородовский, посверкивая стеклами очков, отдал приказ: семью Чукеева расстрелять. Сегодня ночью.
Высокая дверь, обитая толстым железом, вздрогнула и медленно стала открываться — рывками, словно сопротивлялась и не желала никого выпускать на улицу. Но — выпустила. Распахнулась во всю ширь, и вышагнул из нее, прихрамывая, приземистый мужик, надзиратель, оглянулся назад и нетерпеливо махнул рукой, поторапливая тех, кто шел следом. Клин хотел отвернуться, чтобы не видеть раскрывшейся двери, но непонятная сила удерживала его в прежнем положении, и он видел, как первой осторожно ступила на холодный булыжник Наденька Чукеева. Ветер весело подхватил ее русые кудряшки и взметнул их вверх. Следом за Наденькой, спотыкаясь, беспомощно оглядываясь, словно кого-то искала, двигалась Ниночка, и шаг ее был неверным, будто шла она в сплошной темноте. Последней брела, закидывая голову в беззвучном рыдании, сама Чукеева, и казалось, что она вот-вот тяжело обвалится на спину.
Все трое были раздеты донага.
Крайнев подталкивал Чукееву стволом нагана и что-то говорил, но за посвистами ветра слов было не разобрать. Вся скорбная цепочка миновала дорожку, миновала строй разведчиков, но Наденька вдруг обернулась, и Клин успел поймать ее взгляд, устремленный почему-то именно на него. Взгляд этот безмолвно кричал, взывал о спасении, о милости, но, не найдя ответа, Наденька отвернулась и продолжила свой путь, осторожно ставя ноги на снег, словно забредала в холодную воду. Все трое, охваченные предсмертным ужасом, даже не пытались прикрыть свою наготу, и молодые, красивые до изумления тела девушек, когда они встали у грязно-серой кирпичной стены, словно вспыхнули, освещая лица, оружие, весь угрюмый тюремный двор. Наденька скрестила руки на груди и откинулась назад, ударившись затылком о кирпичи. И больше уже не шевелилась, словно окаменела. Но взгляд ее, по-прежнему взывающий о спасении, снова устремился на Клина, и тому показалось, что он прожигает его насквозь.
Клин видел смерть, сам убивал людей, но еще никогда смерть не представала перед ним такой бессмысленной, как сейчас. Он задыхался, он не мог смотреть на Наденьку, потому что все существо его, от макушки до пяток, пронзало неведомой ему раньше нежностью и жалостью. Вот к этим тонким рукам, скрещенным на груди, к маленьким ножкам, под которыми таял снег, к русым кудряшкам, бьющимся на ветру, — хотелось ухватить все это в охапку, прижать к себе и уберечь, защитить…
— Командуй, Клин, — Крайнев слегка толкнул его в плечо. — Чего уставился, голых баб не видел? Заканчивай скорее.
— Заряжай! — деревянным, враз изменившимся голосом крикнул Клин, переждал железное клацанье затворов и снова крикнул: — Приготовиться! Пли!
И сам выстрелил из маузера, плотно зажмурив глаза. А когда их снова открыл, Наденьки, ее сестры Ниночки и их матери у стены уже не было. Остались одни тела, безобразно упавшие, разорванные пулями, подплывающие дымящейся кровью — мясо кровавое, как на скотобойне. Русые кудряшки, отяжелевшие от выбитых мозгов, больше уже под ветром не колыхались.
Разорванный, в маленькую толпу смешавшийся строй вывалился из тюремных ворот и побрел, шаркая ногами, по пустой улице ночного города. Шли тесно, прижимаясь друг к другу, и винтовочные штыки, цепляясь и стукаясь, издавали глухой скрежет.
11По правому берегу, вниз по Оби, шла санная дорога. Плохо накатанная, в сплошных нырках, но все-таки это была дорога, и три лошадки исправно тянули каждая свои сани, в которых сидели вооруженные люди.
Утро только еще начиналось. В низинах меж сосен лежали синие сумерки, таяли от высоко поднимающейся зари, бесследно исчезали. Птички, пережившие глухую зиму и невидные для глаза, начали пробовать свои голоса, а скоро зазвенели, словно торопились сообщить проезжающим мимо людям, что по календарю наступила весна и следует ей от души радоваться.