Юрий Щеглов - Бенкендорф. Сиятельный жандарм
В этой афишке Бенкендорф не вычитал ничего дурного, ничего такого, что бы компрометировало Ростопчина. Стиль ее вовсе не был разухабистым, как о том болтали в главной квартире и в кругах, близких к государю. Афишки, конечно, резали слух воспитанных людей, привыкших к изящной литературе, но не им были адресованы. У простонародья они вызывали доверие. Чигиринов утверждал, что листочки расхватывают мгновенно и даже ночью ждут у ворот Кремля, когда первые пачки вывезут на телеге.
Здесь каждое утро вертелся знаменитый на Москве человек по имени и отчеству Иван Савельевич, а фамилия его так и осталась большинству неведомой. Все его знали как шута. Один вид чего стоил! Разъезжал в маленькой коляске с украшенной всякими фиглями-миглями сбруей, во французском смешном кафтане, на голове цветная ермолка. Окружала его толпа мальчишек и прочих людишек такого же, как и он, сорта. Ростопчин поручил Ивану Савельевичу раздавать афишки, да с прибаутками, где главным героем был узурпатор Наполеон. Иван Савельевич кумекал по-французски и такую кашу из своей речи устраивал, что народец животики надрывал. Соскочит с коляски — щупленький, лысый, верткий, — наберет листочков и раскидывает по Москве, комментируя прочитанное:
— Наполеоша ко мне в гости идет, а у хозяйки моей уже все готово. Меню, братцы, знатное. На первое щец из пороха, на второе гуляш из пуль!
Народ доволен, хватает афишки и прямо тут же прочитывает, получает сведения и с открытыми глазами все-таки живет.
Тридцатого августа граф Ростопчин сообщал горожанам: «Светлейший князь, чтобы скорей соединиться с войсками, которые идут к нему, перешел Можайск и стал на крепком месте, где неприятель не вдруг на него пойдет. К нему идут отсюда сорок восемь пушек с снарядами. А светлейший говорит, что Москву до последней капли крови защищать будет и готов хоть в улицах драться».
Разве не так? Разве светлейший не обмолвился подобным словом?! Что же оставалось писать Ростопчину в афишке? Дезавуировать главнокомандующего? Ну он и углублял ситуацию чтобы не вызывать паники. Не он первый, не он последний прибегал к такой методе.
«Вы, братцы, — обращался он к народу, — не смотрите на то, что присутственные места закрыты; дела прибрать надобно, а мы своим судом с злодеем разберемся! Когда до чего дойдет, мне надобно молодцов и городских и деревенских; я клич кликну дни за два; а теперь не надо; я и молчу! Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы тройчатки; француз не тяжелее снопа ржаного; завтра после обеда я поднимаю Иверскую в Екатерининскую гофшпиталь к раненым; там воду освятим, они скоро выздоровеют, и я теперь здоров; у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба!»
Напрасно Ростопчина клеймили и до сих пор клеймят за эти самые безобидные для русского человека афишки. С Фамусовыми Москву-матушку не отстоишь, а скалозубы с чацкими — все сплошь на командных должностях.
Призывы Ростопчина вполне отвечали моменту. Он боролся с корсиканцем, был неуступчив, но ведь и не всё оказывалось в его власти. Не он допустил Бонапарта к Москве. Бегущих без оглядки остающиеся ругали последними словами. Мужики из подмосковных деревень нападали на барские брички и коляски, высаживали людей на дорогу, обвиняя в предательстве и измене. В самом городе атмосфера сгущалась. Кто побогаче, зарывал наиболее ценные вещи в землю, прятал в подвалах, замуровывал в стенах. Французы сразу про то вызнали и, вооружившись железными прутьями, щупали землю, лили воду, которая быстро просачивалась там, где недавно копали. Поиск шел по всей Москве.
Ростопчина обвиняли кому не лень. Дескать, губернатор не возвел вокруг столицы прочных военных позиций. Обвинение, конечно, тяжелое, но его следовало бы прежде всего адресовать высшему военному руководству — квартирмейстерской части, например, и лично генералу Толю. За прочными позициями могла бы русская армия чувствовать себя в безопасности. Да, Ростопчин не возвел укрепления, и это было непростительной ошибкой, стоившей многим воинам жизни. Но располагал ли к тому надежными средствами? Сколько времени потратили впустую на сооружение Дрисского лагеря, и все молчали! Молчал Барклай, молчал Ермолов, молчал Багратион, молчали и другие, лишь потом спохватились и, слава Богу, не позволили загнать солдат в фулевскую ловушку. Никто не спросил, сколько денег утекло на Дрисский лагерь. Зачем же Москву оставили без прикрытия? Ясно почему: боялись признать, что французы со дня на день сюда пожалуют. Вся тактика Ростопчина на том держалась.
«Я завтра еду к светлейшему, — сообщал он москвичам, — чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев станем, и мы их дух искоренять и етих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело; обделаем, доделаем и злодеев отделаем».
Афишка от 31 августа, как мы видим, вполне спокойна, и нет в ней намека на оставление столицы.
Очевидно, если бы Кутузову вручили командование сразу, то он бы успел отдать соответствующие распоряжения. Нельзя в том сомневаться. Но Барклай-де-Толли боялся подобным приказом поднять против себя еще большую волну негодования в обществе. Как?! Москву укрепляют?! Значит, готовятся допустить супостата в недра России?!
Нет, никогда! Ни шагу назад! Идем вперед! На врага! Дадим ему бой! Не устоять бы Барклаю ни за что. Ермолов и Багратион использовали бы ситуацию. Они сделали бы из приказа главное оружие. Таким образом и эти славные имена надо поставить в данном случае рядом с именем Ростопчина.
— Я не защитник графа, — сказал Бенкендорф Волконскому, — но ты только вообрази, в какой обстановке он действовал и при каких обстоятельствах. Существовал ли у него выбор?
— С нашим московским дворянством не особенно разгуляешься. Оно консервативно и, чуть что, впадает в панику. Если народ московский сыпанет на улицу — не удержишь. Вспомним, что творилось при поляках в Москве.
— Ростопчина упрекают в высылке французов. Не могу принять подобное обвинение. Что ж их, на воле оставлять? Я не иначе бы поступил.
Они сели на лошадей и спустились вниз с холма, в последний раз бросив взгляды на горизонт, налитый тяжелой, неподвижной, как бы засохшей кровавой краской. Пожар, видно, становился все яростней и яростней.
— Без таких безумцев, как Ростопчин, труднее выстоять. С Яковлевым француза не задушишь. Яковлев с французом в стачку войдет. Дворянчики наши давно растеряли рыцарские замашки.
Во главе крестьянских ватаг
С неделю назад на подступах к Рузе Бенкендорф с дюжиной казаков свернул к деревеньке, откуда слышались одиночные выстрелы. На околице к ним подбежали два мужика с палками, на концах которых лыком были прикручены лезвия кос.
— Барин, — завопил тот, что покрупнее, отчего-то весь окровавленный и разодранный, — пособи, барин! Наш-то деру в лес дал. Сидит там, дрожит. Вон в овражке ватага с дубьем. Как напасть на нехристей, не сообразим. А они грабят, поповича замордовали, девчонку за косу к березоньке привязали и измываются, как хотят. Голяком баб пустили в поле. Избы по краю зажгли и уходить не думают. Казаки, братушки, спасите, милые, спасите, родные. — И мужик повалился на колени, выпустив из рук самодельную пику.
— Ах, мать честная! — воскликнул ординарец Бенкендорфа терской казак Гулыга. — Дозвольте, Алексан Христофорыч, в сабли их взять. Сей момент посечем.
— Не спеши, — сказал Бенкендорф. — Посечем, посечем. У них пули не из дерьма. Видишь, куда нас загнали да сколько трупов на дороге валялось? Тут с умом надо… И на вилы возьмем, и в сабли. Сколько их? — спросил он у бойкого мужика.
— Да с десятка два — не больше.
— А вас сколько?
— Да нас тьма-тьмущая… Сунулись, однако, он и побил. Вон лежат.
Бенкендорф спешился и по-пластунски в сопровождении казаков через лесок подобрался к овражку. Потом туда же два казака перегнали лошадей, прячась за ними. Мужиков действительно была тьма-тьмущая — кто с топором, кто с пикой, иногда и уланской, кто с рогатиной, вилами или просто дубиной, утыканной гвоздями. Бенкендорф внимательно осмотрел толпу, разделил ее на две половины, впереди каждой поставил с пиками, вилами и рогатинами, во второй ряд — с топорами и дубинами и объяснил, как действовать. Гулыга развел по концам овражка приободрившееся лапотное воинство.
— Ну, робятки, — обратился к толпе Бенкендорф, несколько пораженный необычным видом расхрабрившихся крестьян, — кричите громче: за веру, царя и отечество! И бегом без оглядки на француза. Но только после того, как мы с казаками пойдем по центру. Что есть мочи коли, руби, бей! Понятно?
Мужики сообразительные, тут же поскидывали лапти, армяки, чтоб налегке.
— Ай да барин! — вскричал бойкий, потрясая самодельной пикой. — С таким барином и смерть не страшна! Посечем француза на капусту, робяты?! Али не посечем!