Нина Молева - Софья Алексеевна
— Нет, государыни-царевны, какое там дух переводить — перезабуду все, перепутаю. Такого богатства ни в сказке сказать, ни пером описать! Чудо! Как есть чудо! Сейчас все по порядку и изложу. Так вот, от собора-то Успенского вышли сначала окольничьи, думные и ближние люди, стольники, стряпчие, дворяне — и все, как один, в золотых одеждах. Сияние такое, глазам больно. А поездом тронулись с нижних чинов, да все по три человека в ряду-то. Стройно так, согласно, чинно.
За ними государь вышел, а уж за государем царевичи пошли, бояре, думные дворяне, купцы в золотах. За ними стольники, стряпчие, дворяне, жильцы — те не в золотах. А около государева пути по обеим сторонам полковники да головы стрелецкие. На ком ферези бархатные, на ком объяринные, а кафтаны турецкие цветные, чисто цветы по весне на лугу — глаз не оторвешь. Мало того. Около тех чинов Стремянного приказу стрельцы, в один человек, и тоже в кафтанах цветных, нарядных да с пищалями золочеными. Чисто Господне воинство!
А на площади, промеж церквей Успения да Благовещения и Михаила Архангела, и по обе стороны пути до Мстиславского двора и на Ивановской площади разных приказов стрельцы и стольники со знаменами, с барабанами и со всем ратным строем в цветном платье. Да что — по всем площадям и дорогам поставлены большие галанские и полковые пищали. Около тех пищалей решетки резные и точеные, писаны разными красками. А у пищалей расставлены пушкарские головы с пушкарским чином, с знаменами да в цветном платье. Таково-то, государыни царевны, насмотрелась, что и по сю пору в глазах рябит.
— А ты, Марфа Алексеевна, все надежду имеешь самодержца уговорить! После такого-то празднества!
На Святой неделе, в субботу (1680), после обедни у великого патриарха в Крестовой палате происходило раздробление артоса[106] для отсылки государю Федору Алексеевичу и всем членам царской семьи и большой стол для всех властей. Государя за тем столом не было.
— Хотел ты каменных дел мастера видеть, великий государь. Привел его боярин Хитрово. В сенях дожидаются.
— Вели, Иван Максимович, войти, да сам останься — дело немалой важности. Здравствуй, Богдан Матвеевич. Что сам-то потрудился? Нешто каменные дела тебе известны? Аль Приказом каменных дел решил ведать?
— Боже избави, великий государь, волю твою в чем нарушить. Только рассудил я, в Оружейной палате, сам знаешь, на все руки мастера есть. Может, пригодятся и в таком деле. А уж коли переусердствовал, прости старого дурака — я тотчас уйду.
— Зачем же? Коли пришел, оставайся. Речь о стенах кремлевских пойдет. Не показалися они мне, ой, не показалися, как еще от Григория Неокессарийского ворочаться пришлось. Там потеки, там латки. Пестрядь такая, что и не приведи, не дай Господи. Невместно великому государю в такой ограде пребывать. Вот ты, мастер, скажи, как тут дело поправить можно.
— Да что ж, великий государь, самое простое — расписать.
— Виноградными лозами, что ли? Как Трапезную у Сергия в Троице?[107]
— Как можно, великий государь. Тут по образцу Спасской башни — белилами да черленью.[108] Швы белые, кирпичики красные. Будто только-только возводить кончили.
— Кирпич, говоришь, красить. Чудно будто.
— А иначе, великий государь, стены да башни белить придется, чтоб заподлицо было.
— Белый Кремль — как думаешь, Богдан Матвеевич?
— Чем плохо, государь. Какой город ни возьми, кремли-то повсюду беленые, нарядные. Сам посуди, сколько времени возьмет все стены расписать, а тут оглянуться не успеешь, уж готово. Как в сказке, право слово, как в сказке!
— А ты как, Иван Максимович?
— Не мне судить, государь-батюшка. Ты у нас зодчий подлинный — тебе и решать.
— А тебе, видно, все едино? Красоты не видишь?
— По мне, великий государь, завсегда белые одежды самые нарядные. Да и край наш северный, на солнышко скупой. Кирпич он чуть отсыреет, черным делается. Каково это на белом-то снегу! А беленые стены разве чуть посереют, все каждый лучик к себе приманивают. С ними и летом прохладнее, и зимой теплее. Душу радуют. Как в Коломенском.
— Мои слова, Иван Максимович, повторяешь. Что ж, ино и быть по сему. Только вот что я хочу отстроить, слышь, Богдан Матвеевич? Вышку обок Спасских ворот. Царскую. Смотрильную. Чтоб с нее мне на Красную площадь глядеть, с народом говорить. С Лобного-то места сколько людей тебя разглядит, а на вышке царя каждому видать будет. Одежды золотные одеть, камней да жемчугу побольше — это ли не картина!
— Твоя правда, великий государь! И как только батюшка твой покойный не распорядился — всегда бы мог Хитрово приказать. Мастера у нас, без хвастовства, отменные.
— Погоди, погоди, боярин, не перебивай! Башни на Китае городе больно просты. Красоты никакой. Надо бы их шатриками да узорочьем кирпичным изукрасить, а то чисто слобода какая, а тут и с Царской вышки видать, и гостей иноземных полно. Да еще площадь Красную мостить надобно. Надоела грязь невылазная — брусьями ее застлать немедля.
— Был бы приказ твой, великий государь!
— Не весь мой приказ-то. Что ж о соборе Покровском молчите? Про Василия Блаженного забыли? Нешто не пора к нему руки приложить?
— И впрямь обветшал, ничего не скажешь.
— Да не о простом поновлении думать приходится. Отец Симеон который год твердит: нечего церковки-однодневки на Лбу оставлять. Грозен был государь Иван Васильевич, может, когда и грешил в гневе своем, а поминать об этом не след. Власти царской урон наносить. Каждая церковка на месте казней ставлена, на крови. О крови народ, глядючи на них, и думает. Сколько в них престолов, считал кто? Может, ты, мастер?
— Пришлось, великий государь. Тринадцать престолов в них.
— Вишь, сколько. Вот и перенести их все в Покровский собор, у святейшего на то благословения спросивши. И невинно убиенным молитва, и на площади порядок. Вот ты тут и пригляди, Богдан Матвеевич. Услугу государю своему окажешь.
— Господи, да я для тебя, великий государь…
— Вот и ладно, вот и хорошо. Иди себе с Богом, боярин, все идите. Притомился я будто. И дела вроде не делал, а вот поди ж ты… Сморило…
Кажись, конца зиме не видно было. Морозы трескучие, поди, месяца три не отпускали. Чуть ослабнут, снова завернут. Дым из труб столбом стоит, не колыхнется. Под полозьями снег визжит — за версту слышно. По ночам звезды россыпью по всему небу. Крупные. Яркие. С месяцем спорят. На окошках льду за ночь на палец нарастает — дыши, не дыши, ничего не видать. На Богоявление прорубь на Москве-реке с вечера прорубили — к утру льдом затянуло. Сказывали, такого торгу рыбного на ней старики не припомнят. Белорыбицы и севрюжки в сугробы воткнуты, что твои частоколы стоят. Яблоки мороженые мужики возами привозят. Коришневые. Сладкие-пресладкие. Иной раз девки сенные спрячут под шубейкой, принесут. Морозом пахнут, дымком отдают.
И надо же — в три дня весна. Снега как не бывало. Лошади по улицам по брюхо в ростепели тонут. Колымаги только что на руках и вынести можно. Без холопей из дому носу не кажи — увязнешь. Воздух от разу теплый, духовитый. Землей сырой да прелью потянуло. В саду садовники рогожи да солому сымают. Копать рано, а прогреться деревцам в самый раз. В висячих садах почки набухать стали. Ветки покраснели, словно кровью алою налились. Сереборинник выпрямился, разлохматился. Скоро-скоро цвести примется.
Государь-братец, Фекла сказывала, в Измайлово собирается. Пуще Коломенского его любит. Преображенское и в голову не приходит. Вчерась в походе на Пресню был — зверинец под Новинским монастырем смотрел. Запруды там большие. Еще подо льдом, а уж птицу всякую на них выпустили. Отец Симеон туда ездить любил. С царевичами. Потом в патриаршью обитель заворачивал. Целый день уходил. Нынешней весной, поди, не соберется. Неможется, никак, ему. Придет — глянешь, сердце кровью обольется. Щеки впали. Под глазами чернь. Руку протянет — все жилки светятся.
Не стерпела. Сама в Заиконоспасский монастырь поехала. С сестрицей Федосьюшкой. К обедне. У столба стоит. Глаза поднял. Обрадовался будто. Может, и показалося. В храме сумрак. От ладану росного дымно. В глазах слезы. Сказать бы что. Спросить. Да нешто можно. Кругом соглядатаи. Игумен заторопился. К амвону повел. Не оглянешься. Федосьюшка приметила: отец Симеон шаг вслед сделал, да и остался. Когда уж в возок садилися, проститься подошел. Благословил. А слов нету. Спросила про Псалтирь стихотворную — кончает ли. И чтоб принес, когда кончит. Государь-братец, мол, рад будет. Поклонился. Низко-низко.
В возке Федосьюшка к плечу припала: «Царевна-сестрица, неужто так жизнь вся пройдет?». Восемнадцать годков… Кажись, самой вчера столько было, ан, уж тому десять лет. Сердце, оно дней не считает. Все томится. Все свободы ждет. Отцу Симеону за пятьдесят перевалило. Все пишет. Одних проповедей, никак, сотни две. Издать бы надо, да как государб-братцу сказать. С глазу на глаз, куда ни шло. Так ведь один николи не бывает — от советчиков не избавишься. Все речь Блудного сына с ума нейдет.