Владислав Бахревский - Василий Шуйский
«Боярские холопы! Друзья наши! Побивайте нещадно своих бояр. Кто убьет господина, тому даны будут господские вотчины и поместья, его жена и его дочери. Кто убьет гостя — тому все его имение и казна. До смерти бейте помыкавших вами, а прибивши, ступайте к нам. Мы вас всех пожалуем боярством и воеводством. Кто хочет в окольничьи, тот будет окольничим, кто хочет в дьяки, зная грамоту, тот будет дьяком».
Хватая ртом воздух, как рыбка, выброшенная на берег, Марья Петровна уж представляла себя рабою Переляя, насильство его гнусное. Смерть, кажется, за самые перси ухватила Переляевыми ручищами, а виденья прогнать силы недостает.
Наутро новость: царские слуги посадили на кол лазутчика, воровские письма по Москве метал.
«Переляй!»
Марья Петровна головку наклонила, будто нет ее дома, а сама хитрым-хитра: как по делам-то все разошлись — в чулан, белилами вымазалась, в простое нарядилась, к погорельцам, забредшим милостыню просить, бочком-бочком за ворота вышла — и на площадь, к страдальцу.
«Не он!»
Стала как без косточек, на ворох кулей рогожных села.
Страдалец, поднятый над толпою, кричал со своей смертной высоты проклятья:
— Придет царь! Придет Дмитрий Иоаннович! Всем вам будет то, что вы мне удружили! У бояр казаки все жилочки повытаскивают, повытянут! — И взвывал от невообразимой боли, и сыпал уж одними только ругательствами: — Сатаны! Гонители Христа! Сатана съест вас! Да снимите же вы меня! Господи! Пошли им то же! Сни-и-и-мите же вы меня! Телячье говно! Господи, отвернись от них! На веки вечные отвернись!
Марья Петровна глаз на казака не поднимала и ужасалась не казни, не словам казнимого, но радости своей: не Переляй! Не Переляй!
Ее легонько тронули за плечо. Татарин, улыбаясь, показывал на кули. Она поднялась, отряхнула платье. Шла неведомо куда и очутилась в церковке. Стала перед Матерью Божией, перед иконой Всех скорбящих радости, и плакала, сколько слез было. До донышка выплакалась.
22В бесцветных, в подслеповатых, в крошечных глазках Василия Ивановича Шуйского явился вдруг кристалл и магнит. Светом полыхал тот кристалл, высокая воля проливалась на предстоящего пред великим государем всея Русии.
— Не войска сильны, и не воеводы умны, то промысел Господний. Господь наказует, Господь и милует!
Битый Истомой Пашковым, воевода боярин князь Федор Иванович Мстиславский явился пред государевы очи с душою сокрушенной. Измученная душа тело измучила: лицом сер, борода серая. И вдруг не казнят, не винят. Федор Иванович, как цапля, вытянул голову, подался вбок и вперед и замер, слушая удивительные слова государя. Но другие-то бояре, тоже битые, смотрели на Шуйского кто сычом, а кто и коршуном. Иван Никитич Романов, Иван Васильевич Голицын, Василий Петрович Морозов, Яков Васильевич Зюзин — воеводы, поразившие проворством бегства рязанских и веневских дворян, — ждали от унылого своего царя охов, криков, метаний, но увидели перед собою человека, во всем над ними превосходного, знающего, что будет и что будет по-его.
— Осада — не гибель, но смирение! — сказал Шуйский, позволив наглядеться на себя. И, поморив, сколько хотел, ожиданием своего слова, обратился к патриарху: — Святейший заступник наш кир Гермоген, молись о нас, и Бог возблагодарит нас, покорных ему, за смирение.
— Государь! — не сдержался Иван Романов. — У Ивашки-казака тысяч сто, а что у тебя? Кто за тебя? От кого нам ждать спасения? Откуда они возьмутся, наши избавители?
— Я велел затворить Москву не потому, что мне выставить против супостата некого. Коли бить, так всех разом. Пусть только соберутся поскорее.
— Государь, от нашего полка трети не осталось. У князя Михайлы Скопина тыщи три-четыре, ведь не больше?
— Князь Михайла Васильевич Ивашку Болотникова и с тремя тысячами прогнал от Пахры. Говорю вам: на все Божья воля! — И опять поворотился к патриарху, сказал ему, насупленному, ласково: — Те, что за стенами, что смерти нашей хотят, — дьяволом совращены. Они такие же русские, как все мы, такие же христиане. Молюсь о спасении их душ, и ты молись, святейший, ни на кого не сердуя. Господи, вразуми ослепленных и оглохших! Да прозреют, услышат, раскаются! Кровь отечества да не льется в междоусобии. Горькое наше питье, но мы чашу эту осушим до дна: не вечен гнев Господен.
— Такие слова написал бы ты, государь, мятежникам. Может, один из ста образумится, — сказал в сердцах Гермоген, не выносивший выжидательного бездействия.
— Что ж, напишем, — согласился государь и тотчас велел дьяку: — Составь краткое послание. Я, государь, терплю, жду от всех заблудших раскаянья. Я еще медлю истребить жалкий собор безумцев, но и моему долгому терпению есть предел.
— Государь, но какими силами ты погрозишь им? — снова спросил боярин Иван Романов. — Из Вятки вчера прибежал твой пристав. Хулят тебя на чем свет стоит. За царя Дмитрия заздравные чаши пьют.
— И в Перми тоже! — подтвердил Гермоген. — Да еще хуже! Между собою передрались. За тебя, государь, там меньше стоят, чем за окаянного Самозванца.
— Образумятся. В Твери архиепископ Феоктист твоими молитвами, святейший, развеял мятежников. Смоляне тоже молодцы. Воевода боярин Михайла Борисович, Шеин послал нам и стрельцов, и детей боярских, и дворян. Города Старица, Ржев, Вязьма, Зубов нам присягнули.
— И Дорогобуж, государь! И Серпейск! — подсказал брату Дмитрий Шуйский.
— Я послал в Астрахань к Шереметеву, чтоб вертался. Крюк-Колычев с князем Мезецким. Волок Ламский взяли. К брату моему Ивану со всех сторон приходят дворяне и всяких чинов честные люди. — Государь поглядел на строго сидящего князя Туренина и улыбнулся. — Собрал я вас, чтобы объявить осадным воеводой князя Туренина, а на вылазках у Серпуховских ворот стоять и на недруга ходить князю Скопину-Шуйскому. Об одном всех прошу — не гневите Бога ни хулами на судьбу, ни напрасными зовами о помощи. Помощь нам будет от Всевышнего за веру нашу, за правду. Измена и самозванство сами себя пожрут, как змея детенышей своих пожирает.
Оставшись один, царь взял Писание, открыл наугад и прочитал будто для него написанное:
«…Этот человек начал строить и не мог окончить. Или какой царь, идя на войну против другого царя, не сядет и не посоветует прежде, силен ли он с десятью тысячами противустать идущему на него с двадцатью тысячами? Иначе, пока тот еще далеко, он пошлет к нему посольство просить о мире».
Поднял глаза выше, чтобы понять Слово о строителе, и прочитал о башне, которую, прежде чем строить, нужно сесть и вычислить издержки.
Думал ли он, что ожидает его на царстве? Все множество лет своих он считал и пересчитывал шаги, шажки, улыбки и прочие взоры, ведшие его к заветному месту. И вот встал он на гору, всеми видимую, поднятую над миром, с солнцем в изголовье. И, вставши, познал обман и призрак. И место, и царство, и сама жизнь на той горе — были марой и блазном. Не воссел, а пропал, не восшел, но сверзился. Гора-оборотень засосала его в пучину, и не солнце сияло над его головой, проливая во все стороны тепло и свет, то был мираж и ледяная глыба, и холод давил ему на темя, и плечи его содрогались от пронзающей тело и душу тьмы.
Он сидел в креслице самого Иоанна Васильевича, шуба на нем была невесома, глаза его покоились на огромных изумрудах в венце Богородицы. Он был первый в стране человек. Но ему было холодно, ему постоянно хотелось есть, ибо наложил на себя пост, и он был на своей горе, в яме своей, один как перст, и ни единое сердце не согревало его ответной радостью.
Свадьбу сыграть — нехорошо. Не ко времени.
— Господи! — взмолился Василий. — Всей вины моей — лгал. Но ведь царства ради! Ради Годунова, ради Дмитрия… Господи! Господи! Не казни за прошлое! Я правдой ныне живу. — И встрепенулся. — Власяницу надо наложить на себя.
Послал верного человека в Чудов монастырь. Нашли власяницу, принесли. Василий Иванович надел ее на голое тело, спрятал под царской одеждою. Да тело до того раззуделось, что хоть зубами скрипи. Промучился бессонно до заутрени, снял мучительную одежду подвижников и заснул коротким, но покойным сном. Пробудясь, вспомнил то, что Писание ему открыло: «Да ведь и впрямь надо к Болотникову умных людей послать. Коли умен, должен образумиться: тени Самозванца служит. Кто бы вот только вразумил?»
23Большой воевода государя Дмитрия Иоанновича, казак и гетман Иван Исаевич Болотников сам глядел, как строят оборону кругом села Коломенского. У палки два конца, а у войны концов — что колючек на еже. Сегодня ты гонишь — завтра тебя погонят, сегодня ты в осаде — завтра сам на стенку полезешь.
Перед шанцами с глубокими ходами под землю, где можно было бы отсидеться от ядер и другого огненного боя, поставили в два ряда на попа телеги и сани, а пространство между ними забили соломой, взятой из стогов с полей, из овинов, с помещичьих гумен. Иные помещичьи дворы со всеми службами разобрали по бревнышку так, что чистое место осталось. Бревна шли на укрепления, на подземные каморы для солдатского житья.