Нина Молева - Боярские дворы
Мог ли Ромодановский оказаться «Нептуном»? Опять-таки нет. Судя по современным описаниям празднеств, в них всегда принимал участие «князь-кесарь», занимавший наиболее заметное и почетное место. С какой же стати было писать его портрет в маскарадном костюме, которого он никогда не носил? Но это соображение, так сказать, теоретическое. Существуют и более конкретные доказательства.
Изображали «князя-кесаря» достаточно часто, еще до получения им этого титула: в старорусском кафтане поверх легкого, шелкового платья, с длинными, заложенными за уши волосами и такими же длинными, по польской моде, усами (именно такой портрет висел в Преображенском), и в качестве титулованной особы: в горностаевой мантии и латах, как того требовала в отношении царственных особ западноевропейская традиция. Ни на одном из сохранившихся портретов Ромодановский не имеет ничего общего с «Нептуном» — разный тип лица, разные люди.
Дело далекого прошлого, но нельзя не припомнить, что в преображенские годы существовала между Бутурлиным и Ромодановским своя особая связь. Оба они возглавляли каждый свою часть сражавшихся между собой на показательных учениях войск. Отсюда первый получил от Петра шутливый титул «царя Ивана Семеновского», второй — «царя Федора Плешбургского», по названию московских местностей, где располагались и откуда выступали их части. Наиболее известными маневрами, которые позволили окончательно убедиться в абсолютном превосходстве обученных новыми методами потешных над стрельцами, было так называемое «сражение под Кожуховом». Схватка оказалась серьезной: пятьдесят раненых, двадцать с лишним убитых, зато ожидания молодых военачальников оправдались. «Шутили под Кожуховом, теперь под Азов играть едем», — писал спустя год Петр, открыто признавая, что «Кожуховское дело» не было простым развлечением. Не эта ли связь с первыми серьезными выступлениями потешных послужила причиной написания оказавшихся в зале портретов Ново-Преображенского дворца?
…Письмо было неожиданным и необычным. Оно легло на мой стол, большое, квадратное, расцвеченное множеством марок и штампов «Просьба не сгибать» на нескольких языках — Париж, улица Клода Лоррена. Из разрезанного конверта выпали две фотографии. Известный собиратель и знаток русского искусства во Франции С. Белиц писал, что, прочтя последнюю мою работу по живописи XVIII века, хотел бы помочь французскими материалами, но, к сожалению, располагает пока сведениями о единственном портрете интересующей меня эпохи. С фотографии смотрело моложавое мужское лицо с усами и бородой. Легкий поворот к невидимому собеседнику, умные живые глаза, готовые сложиться в усмешку губы. Никаких мелочей — простой, опушенный мехом кафтан, сжимающая книгу рука. И внизу на белой ленте надпись: «Никита Моисеевич Зотов Наставник Петра Великого».
Самый текст (Петр получил от Сената титул Великого в 1721 году, много позже смерти Зотова), как и характер написания букв, свидетельствовал о том, что надпись позднейшая, хотя и относящаяся к XVIII веку. А вот портрет…
Второй снимок представлял оборот холста. Широкий грубый подрамник, крупнозернистое, как говорят специалисты, редкое полотно, след небрежно заделанного прорыва. С. Белиц называл и размеры, очень маленькие, — двадцать два на девятнадцать сантиметров. Конечно, делать окончательные выводы на основании одних фотографий всегда слишком опасно. Но все-таки, скорее всего, в Париже было повторение преображенского портрета, того самого, о котором говорила опись.
Забавы, петровские забавы — какими сложными по замыслу и подлинной своей цели они были! То, что постороннему наблюдателю представлялось развлечением, подчас непонятным, подчас варварским, в действительности помогало рождению нового человека. Ведь люди еще были опутаны предрассудками, представлениями, традициями и мерой знаний Средневековья.
А Россия — и это соратники Петра великолепно сознавали — не могла ждать. Каждый пропущенный день, каждая потерянная неделя в погоне за знаниями, за умением, за наукой могли обернуться невосполнимой потерей. Надо было спешить, во что бы то ни стало спешить. Так появляются потешные, вчерашние товарищи детских игр Петра, сегодняшние солдаты русской армии, сражающиеся с турками и шведами, утверждающиеся на Неве. Так появляется Всешутейший собор, удовлетворявший тягу не к бесшабашному разгулу и пьянству, как казалось опять-таки иностранцам. Собор становился оружием в ограничении власти и влияния церкви относительно государства.
Освященная веками, ставшая традицией, и притом традицией национальной, связанная со всеми поворотами русской истории, церковь была силой, но в руках судорожно цеплявшихся за старое священнослужителей силой, враждебной всяким преобразованиям. Ни Петр, ни его сподвижники не искали способов дискредитировать церковь вообще — им был бесконечно чужд атеизм. Но они хотели внести в отношение к церкви, к ее установлениям и запретам элементы разума, где «верую» не исключало «знаю» и «понимаю».
Идея Всешутейшего собора разрабатывается в окружении Петра и при его постоянном участии в мельчайших подробностях с тем, чтобы в повторении обычных обрядовых форм подчеркнуть и предать осмеянию ставшие бессмысленными и потому нелепыми их стороны, с помощью смеха преодолеть силу привычки. Несмотря на все крайности, отметившие его историю, «собор» отличался по-своему не меньшей целенаправленностью, чем игры Петра с потешными. Недаром на первых шагах оба эти начинания тесно связаны между собой. В них участвуют одни и те же лица из числа «бояр висячих» Ново-Преображенского дворца.
Все было здесь как в настоящей церковной иерархии — от простых дьяконов до самого патриарха. Петр назывался всего лишь «протодьяконом Питиримом», зато главой «собора» — «архиепископом Прешбургским, всея Яузы и всея Кокуя патриархом» — состоял его старый учитель Никита Зотов. Человек, казалось бы, сугубо старого закала, приставленный в свое время к пятилетнему Петру для обучения письму и чтению по церковным книгам, как то полагалось в XVII веке, Зотов не только прекрасно понял необычные устремления своего питомца, он нашел в себе достаточно сил и способностей, чтобы стать одним из наиболее верных его помощников. До конца своих дней Зотов ведал личной канцелярией Петра и вместе с тем до конца оставался душой всех затей Всешутейшего собора — «святейший и всешутейший Аникита». Он-то мог оказаться и Нептуном, и каким угодно другим персонажем. Только, как в случае с Ромодановским, и портрет, и самая роль главы Всешутейшего собора исключали такую возможность: не Никита Зотов был изображен на полотне Третьяковской галереи.
Когда после смерти Зотова в 1717 году происходило избрание нового «князь-папы» — еще один титул главы «собора», то его именем уже пользовались как своеобразным символом. Преемник Зотова должен был произносить составленную Петром формулу: «Еще да поможет мне честнейший отец наш Бахус: предстательством антицесарцев моих Милаки и Аникиты, дабы их дар духа был сугуб во мне». Несомненно, появление портрета Зотова в Преображенском было связано с «собором» и ролью «патриарха», тем более что именно в этой зале происходили основные собрания участников «собора». Все укладывалось в логическое и не вызывающее сомнений целое. Оставался один Милака — имя или прозвище, фигурировавшее в формуле. Но имело ли оно отношение к «Нептуну»?
Письма Петра I — многотомное издание, снабженное богатейшими комментариями, многочисленные опубликованные документы тех лет, наконец материалы так называемого Кабинета Петра в Московском государственном архиве древних актов — ничто не давало никаких указаний в отношении «Милаки». И все-таки это имя было мне знакомо!
Профессиональная память — память особого рода. Она живет жизнью, как будто независимой от занятий исследователя, ведет свой счет встреченным именам, датам, подчас ничтожнейшим событиям, раздражающим своей отрешенностью от темы, над которой работаешь. И тем не менее как часто именно она своими неожиданно раскрывшимися тайниками приходит на помощь тогда, когда бессильны все логические рассуждения и дальнейшие поиски кажутся уже бессмысленными.
…Внутренняя лестница Русского музея. Узкие каменные ступени вокруг бесконечного столба. Белесый свет окон низко, у самого пола. Обитая металлическим листом дверь. Хранение… Всего два года, как кончилась война. Специальных работников в хранении не хватало, и, оказавшись в командировке, надо было в платке и халате (от промозглого холода и въедливой пыли!) самой отыскивать нужные холсты. И все-таки месяц одиночества среди картин — первая, аспирантская, и на всю жизнь настоящая встреча с XVIII веком.
С утра до вечера, один за другим, большие и маленькие, мастеровитые и напоминающие лубки портреты — рассказы о художниках и персонажах тех лет. И сейчас в памяти одинокий свет лампочки, черные полукружия окон, выходящих на парадную лестницу музея, сквозь них — непонятные куски стенной росписи, кругом штабеля картин, и на одном из холстов — удивительное, единственное в своем роде лицо. Могучий, седеющий старик с крупными, властными чертами лица и яростным взглядом темных глаз из-под густых клочковатых бровей. Простой зеленовато-желтый кафтан, посох и словно впившаяся в него багровая рука. Суровая в своей простоте правда жизни, человеческого характера, времени. И как же он близок и по душевному складу, и по особенностям композиции, по самой манере живописи к «Нептуну»! У него даже имя было необычным — патриарх Милака. Тогда же я попыталась узнать, что оно означало, но инвентарь музея не давал никаких пояснений. Может, описка?