Наоми Френкель - Дети
От Клауса она также не скрывала своего мнения о нем, и его глухота была его спасением. Несомненно, она сказала бы ему, что вся его доброта в его глухоте. Будь он, как все, это принесло бы ему страдание. Когда Шпац представился ей, смерила она его взглядом от головы до пят, чтобы найти какой-либо недостаток, и, вероятно, что-то найдя, все же постановила:
– Честно говоря, молодой человек, многих я знавала в моем мире, но не видела более, чем полдюжины таких добрых людей, как вы. При всем избытке, каким наделила ее жизнь, не удалось ей найти мужа, даже самого тощего и бедного из бедных. Не удивительно, что, повязав жесткой белой лентой волосы, одним махом Гильдегард повернулась спиной ко всем своим делам и талантам, и занялась лишь одним делом – возглавила ассоциацию по защите животных. Всей своей большой душой она прикипела к этим брошенным существам, страдающим и жалким. Своим особым нюхом она рыскала по всему огромному городу, находя самые заброшенные темные уголки, отыскивая вышвырнутых на улицы животных. Благодаря ей, в кассу ассоциации текли пожертвования, дюжина женщин объединилась вокруг нее, и все удивительные по характеру, отличные от окружающих: кто лицом, кто телом, кто образом жизни. Но ни одна из них не могла сравниться с ней по широте и доброте сердца. Каждое утро, в будни и в праздники, Гильдегард приезжала на ферму – готовить еду своим питомцам из собранных отбросов мяса. Для этой цели соорудили плиту в одном из белых бараков. На плите – огромные котлы. И когда сюда сбрасывали всю требуху, собранную со всех концов мегаполиса, неимоверная вонь растекалась по всей округе. Не помогали все усилия Клауса по наведению чистоты каждый день. Даже патефон, который Гильдегард поставила в бараке, ибо не могла заниматься варевом без музыкального сопровождения, не в силах был отвлечь от не выветривающейся из барака вони. Посреди барака стоял стол больших размеров из толстого дерева. На нем Шпац обрабатывал отбросы мяса. Чаще всего отбросов не хватало, чтобы накормить двести собак и двести кошек, потому Шпац должен был хорошо перемалывать мясо, а Гильдегард смешивала его с макаронами, готовя еду в стиле итальянской кухни. В то время, как Шпац на мясорубке перемалывал мясо с большим усилием, так, что пот градом тек с его лба, Гильдегард ставила на патефон пластинку с музыкой вальса. Шпац крутил ручку мясорубки в ритме вальса, рядом стояла Гильдегард, перебрасывая свой огромный вес с ноги на ногу. В это время Клаус подбрасывал хворост в плиту, пока огонь не начинал трещать и конфорки плиты накалялись до предела. Тут, под музыку вальса, Гильдегард обычно начинала рассказывать Шпацу историю своей жизни. В основном, это был рассказ о многих людях, которые встречались ей, все абсолютно другие по телесным размерам, и главное, по совести, все худые и неблагодарные, всегда платили ей злом за ее добро. Легион злодеев каждое утро проходил парадом перед Шпацем в ритме вальса. И пока заканчивалась пластинка и Гильдегард завершала свой рассказ, облака густого пара возносились над огромными котлами, и заполняли весь барак. Тогда Гильдегард брала большой половник и шла к плите, чтобы определить по шорохам кипящей массы и насыщению готовность варева. Обрывки каких-то стихотворных строк и изречений долетали до ушей Шпаца из-за ее спины. Это было подобно исповеди шепотом в смеси паров, жара и вони.
– Еще! Еще! – кричала она Клаусу, подбрасывающему в огонь хворост, и в плите бушевал огонь преисподней, и Гильдегард помешивала в ней половником, с лицом, словно бы распаленным гневом. И тогда голова ее в темных тонах с огненными бликами казалась головой ангела смерти, отвечающего за очищение от грехов злодеев огнем и водой.
Вначале Шпац из Нюрнберга равнодушно выслушивал ее рассказы. Но со временем стал все более прислушиваться к ее рассказам и героям этих рассказов, и даже начал сам на них реагировать. К параду злодеев под музыку вальса он стал присоединять своих злодеев, намереваясь и их наказать в кипящих водах котлов. Спустя некоторое время Гильдегард опустила в кипящее пекло и предательницу Марго, и Эмиля Рифке, и поэта Бено, и Фредди со всей его ватагой, всех дружков Шпаца, выстроившихся против несчастного Аполлона, страдающего в остроге. Дошло до того, что Шпац начал с ней советоваться, каким образом спасти бедного куплетиста. И когда однажды он рассказал ей о своих колебаниях – передать или не передать свои рисунки, иллюстрирующие нацистскую поэму, чтобы вывести на свет суд над Аполлоном, Гильдегард ответила ему ясно и решительно:
– Да! Ты должен передать! Открыть физиономии злодеев их злодейским боссам.
Но затем, когда отзвучал ее голос по завершению готовки – «Кончили! Кончили!» – Шпац начинал спорить сам с собой, и отвечал в душе: «Не кончили! Вовсе не кончили!» – И выбегал из барака – проветрить одежду от вони отбросов. Ему и в мысль не приходило – просто сбросить провонявшие одежды и повесить на веревку. Для проветривания ему понадобилось подниматься на обледенелую вершину последнего в гряде холма. Дорога на вершину была нелегкой, потому что для этого Шпац не использовал более удобную проселочную дорогу, петляющую вокруг холма, а пошел напрямик, по сути, по бездорожью. С большими трудностями пробивался он между кустами и скалами, падал, был весь в царапинах и ранах, и все благодаря особому таланту находить самую сложную, крутую и запутанную дорогу.
Вершина представляет собой круглую площадку, края которой рассечены и зазубрены. Немного старых дубов разбросано между скалами. Один из них нагнул крону к скалистой стене, спускающейся к черному озеру. Под деревом, в скале, образовалась плоская седловина, наподобие кресла, словно приглашающая Шпаца из Нюрнберга. Здесь он обычно устраивался, охватывал голову ладонями и закрывал глаза. Целое семейство воробьев шумело над ним, устроившись в кроне старого дуба. Время от времени один из них высовывался из листвы и малыми острыми своими глазками изучал Шпаца, вдруг подавал голос, поднимая все семейство, и шум боя взъерошивал всю крону, и на Шпаца сыпались сухие листья, покрывая лицо и одежду Шпаца, но он даже не делал попытки их стряхнуть. Хорошо ему здесь сидеть без движения, под покровом листьев и безмолвия. Затем возникает ветер вершин, сметает листья с лица и охлаждает горящие царапины, но и приносит вонь с болота и озера, и эхо лающих псов с фермы. Тогда Шпац поднимает голову, открывает глаза и смотрит вокруг и в дали. Высокие крыши Берлина виднеются на горизонте. Река Шпрее, влекущая свои воды по низменности, кажется изливающейся из стен серых зданий и пропадающей в далях. Часть своего пути река как бы тянет за собой доменные печи и покрытые копотью трубы фабрик, и облака черного дыма плывут над ней, но затем она освобождается от них и продолжается синей сверкающей лентой. Белые яхты скользят вдоль лесных берегов, разворачивающихся всеми оттенками зелени. С вершины чудится, что деревья, колышущиеся на ветру, плывут длинными волнами, проливая свою зелень в воды реки и успокаивая ее бурлящую синеву. В продолжение река втягивает в свою синюю ленту озеро, как посверкивающий бриллиант, успокаивается и, словно став более зрелой, разбивается на семь русел, объемлющих семь островов и семь сел. С этого места вдоль реки нет больше лесов, а стелются степные просторы. В этом месте взгляд Шпаца обращается к белым чайкам, безмятежно парящим над озером, к медленным движениям их крыльев, к равнодушию их гордого одиночества в небе, к их акробатическим спиралям. Он выбирает взглядом одну из них, спланировавшую на верхушку самого высокого дерева на берегу озера. Глаза Шпаца сосредоточились на кроне, словно он боится оторвать от нее взгляд, чтобы не соскользнуть на равнину. Туда, где взбивается темной пеной поток его, Шпаца, жизни. Он злится на равнину, загораживающую от него буйство зелени, не дающую ему насладиться хотя бы частью этой красоты. И гнев обращается к богам, которые создали его таким, какой он есть. Он поднимает сжатые в кулаки руки, стремясь взлететь и приземлиться не на зелени равнины, а на стену скалы, на которой нет ничего, лишь пустынное одиночество обледеневшей гряды. Он шарит рукой и находит обломок мела и начинает чертить на скале разные странные рисунки. Затем берет горсть влажной земли и стирает все, что нарисовал. И пока мел чертит по скале, он размышляет о том, как бы спасти свою душу от галлюцинаций, приносящих боль, и вернуться к живописи, дать кисти передать смутное чувство вины, скопившееся в душе. Знает Шпац, что лица, чьи очерченные светом и тенью подбородки нарисованы в его тетради и спрятаны в ящике его письменного стола, не дают ему вырываться из своих жестких объятий. И чем больше он будет рисовать или высекать, возникнет лишь злое начало, скрытое в его ящиках и в глубинах души. Нет! Рука его больше не возьмет кисть. Год за годом злодеи будут вариться в котлах Гильдегард, пока не исчезнут вовсе из его души.