Собор - Измайлова Ирина Александровна
— Тени Тартара вышли на поверхность… — прошептал Огюст, от боли закрывая глаза. — Ламии и эмпусы рыщут во тьме в поисках жертв.
— О чем вы, Анри? — дрожащим голосом спросила его Элиза. — Кто такие Тартары, ламии и эти… эм-пу-сы?
Он улыбнулся, не открывая глаз.
— Я потом расскажу… Это то ли сказка, то ли правда… Ну да… У эмпусы женское тело и ослиные ноги.[3] И злые, кровожадные глаза… Но ты не бойся! — он крепко сжал ее влажную от пота руку в своей ладони. — Не бойся, они не прикоснутся к нам: рядом со мной лежит пистолет, и у меня еще хватит силы спустить курок. Да и нет теперь никаких эмпус и ламий: они давно передохли в своем Тартаре, а это просто лисы тявкают у реки.
— И волки! — Элиза сунула в костер еще несколько веток, и Огюст, открыв глаза, увидел в пляшущем свете ее бледное напряженное личико. — Анри, вы как? Вам очень больно?
— Не очень, — солгал он, но снова улыбнуться уже не сумел. — Если бы ты не прижгла рану, было бы хуже…
Он и сам не понимал, как у нее хватило на это отваги. Когда он ей сказал, что от заражения его может спасти только каленое железо, она вскрикнула и так задрожала, что платок упал с ее головы. Но потом опять взглянула на его бедро (саблей она распорола сбоку его шаровары и стало видно, что рана воспалилась), и сомнения ее исчезли. Она сунула в костер его саблю, дождалась, пока сталь налилась и засветилась багровым огнем, затем, как он ей велел, уселась ему на ноги, придавив их к земле и, задыхаясь, прижала к ране раскаленную сталь. Раненый перед этим заткнул себе рот кулаком, и его страшный, мучительный стон вырвался из груди лишь глухим хрипением.
За ночь он много раз терял сознание. Приходя в себя, он старался успокоить и даже развеселить девочку, рассказывал ей что-нибудь интересное, отвлекал ее от ночных кошмаров. При всей своей беспомощности, он чувствовал себя рядом с Лизеттой мужчиной, ее защитником, и ему было стыдно показывать ей свой страх и слабость.
Потом он опять, кажется, бредил, а очнувшись, вдруг вспомнил о своем видении, о храме на берегу странной стремительной реки, и решил рассказать о нем Элизе.
— Теперь я не помню, какой он, — шептал Огюст, все так же крепко держа девочку за руку. — Помню только блеск куполов, гранит и светлый мрамор… Ах, если бы ты знала, сколько в этом величия и красоты! Если я выживу, я научусь строить и снова вспомню этот образ, сделаю рисунки, потом чертежи и выстрою его! Понимаешь, а? Еще не знаю, в честь какого святого я его воздвигну. Этого мы, архитекторы, не выбираем, строим, что велят… но только посвящен он будет еще и тебе, Лизетта!
— Правда? — щеки девочки вдруг загорелись, она как-то сразу засветилась, и дрожащее пламя костра так и запрыгало в ее зрачках. — Мне?
— Тебе. Ведь ты же меня спасла. А я должен быть архитектором.
— Вы будете! — воскликнула Элиза, зажмуриваясь, будто что-то увидела перед собой. — Вы построите свой храм, я это знаю точно, Анри! Ах, какой он будет красивый!.. Я его как будто бы вижу.
Он говорил ей еще что-то до утра, но что? Иногда слова его опять делались бредом, но он уже не метался в горячке, у него откуда-то явились силы, он поверил, что будет жить.
Солдаты приехали за ним в полдень. Элиза догнала их уже на дороге, ведущей в Неаполь.
Он запомнил серьезные лица своих гусар, взгляды, исполненные огромного уважения, которые солдаты обращали на Лизетту.
Когда из городка прислали телегу и солдаты осторожно подняли на нее сержанта, он посмотрел вверх, увидел над собой качающиеся ветви какого-то куста с огненно-красными цветами, сорвал один цветок и протянул его стоящей возле телеги Элизе.
— Мадемуазель! — голос его был слаб и срывался, но он опять сумел улыбнуться. — Мадемуазель, вы спасли мне жизнь… Клянусь вам, я никогда не забуду этого, и я обязательно разыщу вас, разумеется, если выживу… Прощайте же и, если можно, позвольте мне поцеловать вашу руку.
— Не надо руку! — сказала она и вдруг склонилась к нему и поцеловала его в лоб, пониже окровавленной повязки, прямо в тонкий надлом брови.
— До свидания, Анри!
— Ишь ты! — воскликнул один из гусар, но взглянув в лицо девочке, осекся.
Минуту спустя телега тронулась и в тот же вечер догнала обоз с другими ранеными, которых везли в Неаполь после столь неудачной вылазки против повстанцев.
IV
Лишь спустя три месяца, в середине октября, Огюст покинул госпиталь. Доктор Готье сказал ему, что головные боли, наверное, скоро пройдут; с ногой же обстоит несколько сложнее.
— Ходите побольше, хотя бы по комнате, — сказал Готье. — Ходите побольше, и понемногу нога разработается. Через несколько месяцев станет лучше. Хромать вы, возможно, будете… Но не отчаивайтесь, сержант: после ваших ранений остаться всего лишь хромым — счастье.
И вот с таким напутствием Огюст Рикар отправился в нелегкое путешествие из Неаполя в Париж. Ноша его была невелика, полупустая походная сумка, но передвигаться он мог только с помощью костыля. В почтовых каретах немилосердно трясло: дороги из-за осенних дождей были ужасны. У раненого начались жестокие приступы лихорадки и головной боли. Однако несмотря на все мучения, Огюст не сделал по дороге ни одной остановки: во-первых, денег у него было совсем немного; во-вторых, ему смертельно хотелось домой.
К концу дороги он был совершенно разбит. Последнее длинное путешествие от Лиона до Парижа едва не доконало его. Выйти из кареты Огюст не смог: он был в жестоком жару. Попутчики сержанта вынесли его из дилижанса и из сострадания поместили в дешевый трактир, ибо никто не знал, куда и к кому он едет. Трактирщица, с жалостью глядя на покрытое потом лицо юноши, сказала:
— Бедняжка! Совсем ведь мальчик… Не умер бы…
Ночью у Огюста вновь была лихорадка и бред, и добрая трактирщица собиралась утром позвать к нему врача, но на рассвете жар прошел, юноша очнулся и, выпив стакан крепкого шабли, нашел в себе силы встать с постели. Он расплатился с трактирщицей последними грошами и отправился в Шайо, до которого от трактира было, по счастью, недалеко. Правда, подняться на холм ему оказалось не под силу, и его подвез на своей телеге ехавший с рынка мельник, давний его знакомый.
Тетушка Жозефина, увидев своего племянника с костылем, исхудавшего и смертельно бледного, подняла крик и едва не упала в обморок, но потом, уразумев наконец, что Огюсту нужны не изъявления чувств, а плотный обед и горячая ванна, принялась за ним ухаживать, и первый день его под родным кровом оказался безмятежно-счастливым. Вечером пришли тетушка Лаура с дядюшкой Бернаром. Они тоже сначала принялись охать и ахать, а затем потребовали от племянника военных рассказов, но Жозефина заслонила его грудью и сказала, что мальчику сейчас необходимы отдых и сон, а не досужая болтовня.
Однако утром следующего дня явился дядюшка Роже, и безоблачное настроение Огюста было омрачено.
Старый адвокат был человеком решительным и после первых же объятий сразу приступил к делу.
— Раз ты отвоевался, племянник, — заявил он, — так надо тебе теперь по-настоящему устраиваться в жизни. Твое увлечение «домиками» мне никогда не нравилось, но теперь ты и сам понимаешь, что с ним надо покончить. Война идет уже черт знает сколько времени, когда она закончится — неизвестно. Франция уже разорена настолько, что ей в ближайшее время будет не отдышаться. Строить будут очень мало. Так что оставь наконец свою архитектурную школу, то есть просто не возвращайся туда. Я уже договорился с добрым моим знакомым мсье Руссе, у которого, слава богу, своя вполне процветающая нотариальная контора, чтобы он тебя взял к себе, пока что письмоводителем. Но у тебя неплохо работает голова, думаю, года через три-четыре ты сможешь стать помощником старика Руссе, подучишься и вскоре сам будешь нотариусом либо судьей. Пора наконец показать, что мы, Рикары, — род дворянский и наши наследники чем попало не занимаются… Самое почетное в наше время ремесло — юриспруденция!