Генрик Сенкевич - Ганя
О людях, не являющихся ни студентами, ни профессорами университета, он отзывался с сожалением; тем не менее среди них у него были свои идеалы, имена которых никогда не сходили с его уст. Тогда я впервые узнал о существовании Молешотта и Бюхнера — двух ученых, которых он цитировал чаще всего. Надо было слышать, с каким жаром говорил наш наставник о научных достижениях последнего времени, о тех великих истинах, которые отвергались прошлыми поколениями, погрязшими в темноте и предрассудках, и которые ныне восстали «из праха забвения» благодаря неслыханному мужеству новейших ученых, возвестивших их миру. Высказывая подобные суждения, он встряхивал буйными курчавыми вихрами и выкуривал невероятное множество папирос, клятвенно заверяя нас, что ни один человек в Варшаве не способен так затягиваться, как он, и что ему все равно, пускать ли дым носом или ртом, настолько он привык курить. После этого он обычно вставал, надевал пальто, на котором не хватало больше половины пуговиц, и заявлял, что должен спешить, потому что ему еще предстоит сегодня «маленькое свиданьице». При этих словах он таинственно прищуривал глаз и прибавлял, что слишком юный возраст мой и Мирзы не позволяет ему подробнее информировать нас об этом «свиданьице», но что впоследствии мы это поймем и без его объяснений.
Наряду с тем, что родителям нашим, наверное, очень не понравилось бы в молодом ученом, у него были поистине прекрасные черты. Так, он отлично знал все, чему нас учил, к тому же это был настоящий фанатик науки. Ходил он в рваных сапогах, поношенном пальто и фуражке, похожей на старое гнездо, а за душой у него никогда не было ни гроша, но, несмотря на бедность, граничившую чуть не с нищетой, мысль его никогда не занимали заботы о личных нуждах. Он жил страстью к науке, а к собственному существованию относился с веселой беспечностью. Нам с Мирзой он представлялся неким высшим, сверхъестественным существом, неисчерпаемым кладезем мудрости и непререкаемым авторитетом. Мы свято верили, что если кто спасет человечество в случае какой-либо опасности, то несомненно только он, этот горделивый гений, который, впрочем, и сам как будто придерживался того же мнения. Поэтому нас тянуло к его воззрениям, как мух на мед. Что касается меня, то я, пожалуй, заходил даже дальше своего учителя. То была естественная реакция на мое прежнее воспитание; к тому же этот юный студент действительно открыл мне врата в неведомые миры познания, по сравнению с которыми кружок сложившихся у меня понятий оказался крайне узким. Озаренный этими новыми истинами, я не успевал чрезмерно предаваться мыслям и мечтам о Гане. Вначале, сразу по приезде, идеал мой был со мной неотлучно. Письма, получаемые от нее, лишь разжигали огонь на алтаре моего сердца, но подле океана идей юного студента весь наш деревенский мирок, такой тихий и мирный, становился в моих глазах все мельче и уже и вместе с ним — правда, не исчез, а словно подернулся дымкой
— образ Гани. Что касается Мирзы, то он шел вровень со мной по пути коренных реформ, а о Гане и думать забыл, тем более что против нашей квартиры было окно, в котором часто сиживала пансионерка Юзя. Так вот, Селим вздыхал теперь по ней, и целыми днями они глядели друг на друга из своих окошек, как две птички из клеток. С непоколебимой уверенностью Селим заявлял, что «либо она, либо вообще никто». Не раз, бывало, лежит он навзничь на кровати, зубрит, зубрит, потом вдруг швыряет книгу на пол, вскакивает, хватает меня и кричит, хохоча как сумасшедший:
— О моя Юзя! Как я тебя люблю!
— Иди к черту, Селим, — говорю я ему.
— Ах, это ты, а не Юзя! — отвечает он с озорным видом и возвращается к своей книжке.
Наконец подошло время экзаменов. Мы с Селимом оба сдали весьма успешно и экзамены на аттестат зрелости, и вступительные в университет, после чего стали вольными птицами, но провели еще три дня в Варшаве. За это время мы обзавелись студенческими мундирами и, что наш наставник считал необходимым, отпраздновали свои успехи, то есть напились втроем в первом попавшемся винном погребе.
После второй бутылки, когда и у меня, и у Селима уже кружилась голова, а на щеках нашего наставника, а ныне коллеги, выступил румянец и когда нас вдруг охватило восторженное умиление и жажда сердечных излияний, учитель наш сказал:
— Ну, мои мальчики, вот вы и вышли в люди, и мир открыт перед вами настежь. Можете теперь курить, сорить деньгами, разыгрывать барчуков и влюбляться, но я вам говорю, что все это глупости. Такая жизнь — пустая, без идеи, ради которой живешь, и работаешь, и борешься, — глупость. Чтобы жить мудро и разумно бороться, нужно трезво смотреть на вещи. Что касается меня, то полагаю, что я смотрю трезво. Уж я-то ни во что не поверю, пока сам не пощупаю, и вам то же советую. Ей-богу, в мире столько идей, и столько путей в жизни, и во всем такой хаос, что нужна черт знает какая голова, чтобы не сбиться. Но я держусь науки — и баста. Меня на пустячки не поймаешь; из-за того, что жизнь глупа, я никому бутылкой череп не раскрою. Но существует наука. Если бы не она, я пустил бы себе пулю в лоб. А на это, по-моему, каждый имеет право, и я непременно это сделаю, если окажусь банкротом в этом отношении. Да, в науке не обанкротишься. Обмануться можно во всем; ты влюблен в женщину — женщина тебе изменит; веруешь — наступит минута сомнения; а над исследованием пищеварения инфузорий можешь спокойно сидеть до самой смерти и не заметишь, как придет день, когда вдруг тебе станет не по себе и как будто темно, а это, оказывается, уже конец: некролог, портрет в иллюстрированном журнале, более или менее глупая биография — finita la commedia!note 3 А потом — ничего больше: в этом ручаюсь вам, милые мои бутузы. Можете смело не верить во все эти вздорные выдумки. Наука, дорогие малыши, — вот что главное. Кроме того, есть в ней еще одна хорошая сторона: занимаясь ею, можете смело ходить в рваных башмаках и спать на соломенном тюфяке. К этому становишься совершенно равнодушным. Понятно?
— За процветание и славу науки! — вскричал Селим, сверкая горящими, как угли, глазами.
Учитель откинул назад густые волнистые волосы, затем осушил свой бокал, глубоко затянулся и, пуская носом две огромные струи дыма, продолжал:
— Наряду с точными науками, — Селим, ты уже нализался! — итак, наряду с точными науками существует философия и существуют идеи. Это тоже может заполнить жизнь до краев. Но я предпочитаю точные науки. Над философией, особенно идеалистически-реалистической, скажу вам, я просто смеюсь. Болтовня. Как будто и гонится за правдой, но гонится, как собака за собственным хвостом. Да и вообще я терпеть не могу болтовни, я люблю факты… А из воды творог не выжмешь. Другое дело — идеи. Ради них стоит рисковать головой, но вы, как и отцы ваши, идете глупыми путями. Уверяю вас! Итак, да здравствуют идеи!
Мы снова осушили бокалы. Были мы уже сильно под хмельком. Темный погребок казался нам еще темнее: свеча на столе тускло горела, чадом застлало картинки, развешанные по стенам. Во дворе за окном нищий тянул: «Дева преславная и благословенная, владычица наша…» — и после каждого стиха пиликал на скрипке уныло жалобную мелодию. Странное чувство теснило мне грудь. Я верил словам наставника, но мне казалось, что он не назвал еще всего, чем можно заполнить жизнь. Чего-то мне недоставало, и помимо моей воли мной овладело тоскливое чувство; под влиянием вина, мечтательного настроения и минутной экзальтации я тихо спросил:
— А женщины, скажите! А любящая, преданная женщина — разве она ничего не значит в жизни?
Селим запел:
Женщины, женщины, Все вы изменчивы!..
Учитель странно поглядел на меня, как будто думая о чем-то другом, но вскоре очнулся и воскликнул:
— Ага! Вот он — вылез кончик сентиментального уха. Ты знаешь, ведь Селим гораздо раньше тебя выйдет в люди. А с тобой беда будет. Берегись, берегись, говорю, чтоб не встала тебе поперек дороги какая-нибудь юбка и не испортила тебе жизнь. Женщина! Женщина! — Тут наставник, по обыкновению, прищурил глаз. — Знаю я немножко этот товар! Не могу пожаловаться, право, не могу пожаловаться. Но я знаю, что дашь черту палец, а он ухватит всю руку. Женщина! Любовь! Все горе в том, что мы слишком большое значение придаем пустякам. Хотите этим забавляться, как я, забавляйтесь, но не отдавайте этому жизнь. Будьте благоразумны и не платите за поддельный товар полноценной монетой. Однако уже не кажется ли вам, что я жалуюсь на женщин? Напротив, я люблю их, только не даю себя провести на мякине собственного воображения. Помню, когда я впервые влюбился в некую Лелю, даже платье ее мне казалось святыней, а был это просто ситец. Вот как! Виновата ли она, что ходила по грязи, а не летала по небу, — нет! Это я, глупец, хотел во что бы то ни стало приделать ей крылья… Мужчина — довольно ограниченное животное. Храня в своем сердце бог весть какой идеал и при этом испытывая потребность в любви, он говорит себе, увидев первую попавшуюся гусыню: «Это она». Потом он узнает, что ошибся, но из-за этой ошибки его черти берут или он становится идиотом на всю жизнь.