Владислав Бахревский - Сполошный колокол
Дядя, владелец рук своих, еще мгновение назад протягивал их племяннику и вот — упрятал.
Опять заиндевело умное лицо Федора Емельянова. В глазах — пустота, губы подобрались и легли одна на другую проволоками, голос поскучнел, пошли в нем скрипы, словно сосновое полено на лучину щепали. А все из-за того, что племяш не на возы, груженные хлебом, воззрился, а на крепостную стену.
— Хотел спросить тебя, Донат, — прикрикнул дядюшка, — как же это бросил ты отцовское наследство, пять возов отборнейшего иноземного товара: серебро, китайские шелка, китайский фарфор?
— До богатства ли, когда на глазах убили отца?
— Но знаешь ли ты, кем бы ты был во Пскове, и твоя мать, и твои сестры, если бы вы вернулись на родину с вашими возами? И знаешь ли ты, кто вы теперь без этих возов?
— Знаю. Я нищий. — И положил руку на тяжелый свой пояс.
— Ты купец. Купец, на плечах которого осталось хотя бы подобие платья, не теряет надежды разбогатеть… И тряпки можно обменять с выгодой. Но если у купца пять возов драгоценных товаров, он удесятерит свое состояние, а удесятерив, умножит его во сто крат… И тогда является миру купеческий род, богатство которого уравнивает его с силой самых древних княжеских фамилий. — Глаза у Федора Емельянова опять заблестели, но огонек в них сидел свирепый. — Ради одного тычка шпагой ты бросил все, что скопил отец по крохам в ежедневных трудах. Ты предал отца.
— Я? — Не дай Бог, была бы в этот миг у Доната шпага в руках. — Я, который отомстил за смерть отца, предал его?!
— Ведаешь ли ты, как дороги мы, торговые людишки, нашим государям! — закричал Федор. — Если мы улыбаемся — народ ликует, если мы плачем — народ рыдает. Мы — всё! Изобилие и голод, победы и постыдное бегство.
— Но я мстил за смерть отца! Святая месть стоит пяти возов барахла. Можно ли стерпеть…
— Купец должен терпеть. Для купца нет ничего выше, чем его товары. Ибо, говорю я тебе, благополучие купечества — благополучие царства. Понимаешь ли ты это?
— Нет! — Донат топнул в ярости ногой. — Нет!
У Федора поднялись брови. Улыбнулся.
— А кровей ты, парень, наших, емельяновских. Жалею, что не купцом рожден. Те пять возов я тебе не смогу простить, племяш. Оставил мать без куска, без приданого — сестер-невест, дом свой — без имени.
— Я саблей добуду и славу, и хлеб, и приданое.
Федор Емельянов расхохотался:
— Пробуй! Вот тебе писулька. — Достал из ларца заготовленное письмо. — Пойдешь в Стрелецкий приказ. В стрельцы тебя возьмут — мое купеческое имя тебе порукой. Но мой дом отныне для тебя закрыт. Не люблю, когда при мне топают ногами. Дослужишься до полковника — приходи.
Хоть и зол был племянник на дядюшку своего, а письмо взял.
«Умница!» — похвалил его про себя Федор.
А в насмешке не смог отказать своему степенству:
— Вновь поверстанные стрельцы получают жалованья три рубля в год. Прощай! Копи сестрицам на приданое.
Федор отвернулся от Доната и с жадным любопытством прильнул опять к окну.
Через Великую по льду тянулись обозы с хлебом. Большие деньги затратил на этот хлебушек Емельянов.
Другой бы разорился, а Федор уже прикидывает, какая будет ему прибыль от этой «невыгодной» сделки. Красная цена хлебу — девятнадцать алтын за четь. Скупал же его Федор у псковских дворян по тридцать шесть алтын и четыре деньги. Цена высокая, и Москву она радовала. Теперь шведам придется покупать дорогой хлебушек! Правда, денег они платить не будут, хлеб получат в зачет тех ста девяноста тысяч рублей, которые Московское государство должно королеве за перебежчиков… Потому-то и не жалел денег Емельянов. На эти деньги покупалась дружба, спаянная государственной тайной, с самим государем. Да ведь убытки-то купец и не собирался терпеть. Вместо двенадцати тысяч четей он с воеводой Собакиным скупил весь псковский хлеб. А землякам-то есть надо! Голод, говорят, не тетка, и по пятидесяти алтын за четь будут платить… Беднякам, конечно, тяжело придется. А что делать? Всему свету мил не будешь. Дворяне-то, что повиднее да поумнее, за Федора Емельяновича Бога молят. Поднажились! Нащокины, Чиркины, Туровы… Самые сильные люди Псковщины. У них-то теперь в кошельках туго. Стало быть, за Федора грудью пойдут, коли — упаси Бог! — какая смута.
Ухнула бешено дубовая дверь внизу: племянничек дом покинул.
Федор прищурил левый глаз, но улыбнулся. Перебесится парень — человеком будет. Да и ничто не могло рассердить Емельянова в тот счастливый миг. Спорилось дело денежное, купеческое, живое.
Подошел к столу, позвонил в серебряный колокольчик. Тут же протиснулся в дверь десятипудовый страж-слуга, половицы так и заскрипели.
— Доната, племянника моего, запомнил?
— Как не запомнить? — словно гром дальний, пророкотал великан.
— С его головы чтоб ни волоска не пало! Не мешать его делам ни в чем, но чтоб ни волоска… Понял?
— Как не понять?
— Ступай, Сиволапыч.
Половицы вздохнули.
Донат выбежал на улицу. Тяжелый грудастый ветер пошел толкать его, как подвыпивший гуляка. Донат хлебнул холодного воздуха, поперхнулся, опамятовался. Матушкиного благословения не получил, с сестрами перед новой разлукой, не дай Господи вечной, не свиделся, не простился.
Назад побежал Донат в палаты Емельяновы, а в дверях ему Сиволапыч дорогу заслонил:
— Не велено тебе у нас быть!
Детина широк, с дверь, руки по локоть засучены, коротки и толсты: коль обнимет, осерчав, душу выдавит. А Донату уже и черт не страшен. Схватил быка того за бороду левой рукой, а правой — по шее. Рухнул Сиволапыч на колени. Донат мимо него, по лестнице каменной наверх, в деревянные жилые покои.
А матушка, будто чуяла, в сенцах между мужскою половиной и женской, затаясь, ждала сына.
— Донат!
— Матушка!
— Донат, все знаю. Береги себя. Помни, сестры ждут тебя, избавителя… Горек сладкий кус, коль печен в чужой печи. И я тебя жду. Вот возьми золотой на счастье. Ступай! Увидят — на меня гнев Федора падет.
И вдруг — легкие шаги, теплые белые руки: Варя!
— Братик! Жду тебя!
Донат, сдерживая рыдания, бросился вниз по лестнице, мимо отшатнувшегося уважительно Сиволапыча.
Старые стрельцы
Куда он бежал, зачем, Донат не знал. Только все в нем кричало и болело.
«Какую дань тяжелую берешь за единственное право — сказать: „Я твой!“» — укорял он. Но кого? Родину? Первый шаг — кровь. Кровь того, кто так к тебе стремился, кто так любил тебя. Кровь отца. Второй шаг — разоренье. Третий — тюрьма. Четвертый шаг — и ты совсем один. Все двери на запоре. Ты — чужой.
«За какие вины наказываешь? За то, быть может, что на чужбине рожден и вскормлен? Но это ведь чудовищная месть!»
И вдруг глаза увидели.
Кровь отлила от головы, и пустое сердце набухло почкой.
Донат стоял на холме.
Перед ним деревянное кружево домов, посыпанное густо серебром.
Оно взросло на воле. Так растет дремучий русский лес: высоко и низко, вкось и вкривь. Не выдуман, не выхожен — сам собою. Потому и сказок в нем, как зверушек, видимо-невидимо.
И, разрывая дебри деревянные, как луговины посреди лесов, стояли белокаменные церкви. Они не возносились над городом. Они вросли в него. Куполами-то не похваливались. Издали купола-то — золотыми капельками. Капельки те дрожали, как слезы, но оторваться, пролиться они не могли. И подумал Донат: пошкурить бы город, не скрыто ли под снегом и деревом золото? Золотое тело золотой души в сермяжной лукавой одежонке!
«Родина, прости сомнения мои! Я — твой! Готов платить до самого конца за это: я — твой».
Забурлило в нем веселое. Побежал он с холма и кинулся прямо в Довмонтов город[4], в Стрелецкий приказ.
В те времена во Пскове было полторы тысячи стрельцов, расписанных по трем стрелецким приказам. Донат пошел в тот, что на дороге первым был: чего выбирать!
На крыльце приказных палат стрельцу, загородившему бердышом дорогу, Донат сунул бумагу:
— От Емельянова! К вашему голове!
Стрелец почтительно покосился на бумагу и пропустил, не читая. Не умел.
В приказе вдоль стен — лавки. Возле трех окон — три стола.
Донат поклонился, спины особенно не утруждая.
— С чем пожаловал? — спросили его.
— Хочу, чтобы меня поверстали в стрельцы.
Палата колыхнулась от громового дружного хохота. Кровь ударила Донату в голову. Схватил огромную дубовую лавку, поднял над головой и швырнул на пол, под ноги гогочущим стрельцам. Лавка рассыпалась, дубовая доска треснула.
Тихо стало. Не видывали еще такого стрельцы. Парнишка молод, а зол, как волк. И ведь силен! В поясе тонок, а сила битюжья.
Никто не нападал. Донат повернулся и пошел прочь. Его остановил высокий, узкобородый стрелец: