Сергей Бородин - Тамерлан
Вскоре один из каландаров протянул ему кокосовую чашу за подаянием, опустив над чашей иссиня-чёрную курчавую бороду и потупив глаза.
Не глядя на дервиша, Мулло Фаиз кинул ему полушку.
— Мало! — сказал монах.
Мулло Фаиз насторожился. Вторая полушка стукнула медью о чёрное дно.
— Мало! — повторил монах.
Оглядевшись, не замечает ли кто их разговора, Мулло Фаиз пробормотал:
— Молись за меня!
Монах ответил ему нараспев, будто читая молитву:
— Караваны из Индии вошли в Бухару.
— Давно?
— Четыре дня назад.
— Что везут?
— Не знаю.
— Велики? |
— Не знаю.
— Молись за меня!
И Мулло Фаиз кинул в чашу серебряную теньгу.
Дервиш огладил ладонями кудри своей бороды, бормоча славословия богу, и ещё не успел отойти от купца, как Мулло Фаиз, стараясь скрыть от недобрых глаз беспокойство, кликнул своего хилого, оборванного приказчика и послал его разузнать по базару, не приезжал ли кто из Бухары.
За этим разговором небрежно ответил Мулло Фаиз на сердечный поклон Мулло Камара, маленького, не старого, но уже и не молодого, ещё не седого, но уже и не чёрного, какого-то серого, одетого в простой серый халат с туго повязанной серой чалмой на маленькой голове, мелкими, суетливыми шагами проходившего мимо обременённого торговыми заботами осанистого Мулло Фаиза.
Мулло Камар прошёл, опираясь на простую палочку, в конец Кожевенного ряда, где позади лавчонок жил он в низеньком тёмном маленьком караван-сарае, жил в неприметной угловой келье и целыми днями просиживал у её порога, не имея в рядах ни лавки, ни палатки, ни даже своего места. В тот дальний угол старого караван-сарая в Кожевенном ряду изредка на протяжении дня к нему заходили неприметные базарные людишки или заглядывали дервиши за подаянием. Даже привратника не было на этом дворе, а служил лишь мальчик Ботурча для уборки двора и на посылки немногочисленных здешних постояльцев.
Пройдя к своей келье, Мулло Камар вынес из её полумрака на свет небольшую истёртую козью шкуру и узкую, в потемневшем переплёте старую книгу. Покряхтывая, он сел и раскрыл жёлтые, словно восковые, страницы стихов Хафиза и с явным наслаждением, как смакуют глоток за глотком редкостное вино, углубился в них.
Вскоре к нему пришёл длинный, как лезвие меча, узконосый человек с глазами, столь близко сдвинутыми, что иной раз казалось, будто они соприкасаются над переносицей.
Он наклонился над Мулло Камаром и, глядя куда-то вдаль, в одну точку, заикаясь сказал:
— По базару прошёл слух: до Бухары из Индии уже дошли два каравана.
Осторожно, бережно отложив на край шкуры книгу, Мулло Камар заговорил с пришедшим, которого на базаре звали Саблей.
— Так, так. Караваны те вьючились в Балхе. Мне об том давно дано знать. А знают на базаре, чего везут?
— Из сил выбиваются узнать, да неоткуда.
— Так, так…
Мулло Камар сидел молча, лишь под одним из усов чуть сверкнула быстрая усмешка.
В ворота заглянул дервиш, нараспев восхваляя пророка, но благочестивый напев глохнул в тесноте двора и не возносился, а ударялся о низенькие створки ветхих дверей, как чад перед непогодой. Никто дервишу не откликнулся, никто не кинул ему подаяния, пока не дошёл он до Мулло Камара.
Остановившись возле козьей шкуры, он было возгласил молитву, но Мулло Камар, деловито и спокойно глянув дервишу в глаза, перебил:
— Святой брат!..
Дервиш прислушался, продолжая молитвенно покачивать головой.
Мулло Камар достал и подержал перед глазами дервиша большую серебряную деньгу, украшенную тамгой Тимура — тремя кольцами, сдвинутыми в треугольник. За такую деньгу на базаре давали двадцать восемь вёдер ячменя, за такую деньгу продавали барана. Дервиш навострил ухо.
— Святой брат! В Бухару вошли первые караваны из Индии…
Дервиш, затаив дыхание, молчал; Мулло Камар повторил:
— Из Индии. Двести верблюдов. Везут кожи. Кожи везут. Запомнил? Молись за меня.
И деньга, блеснув белой искрой даже в тусклом свете этого двора, скатилась в чашу дервиша.
А дервиш, будто и не останавливался у козьей шкуры, пошёл дальше, воспевая похвалы пророку, мимо притворенных либо запертых на замок низеньких тёмных дверец, вышел за ворота и вскоре оказался в самой гуще людного ряда.
Едва дервиш ушёл, Мулло Камар зашёл к себе в келью и позвал Саблю вслед за собой. Там он достал плоский, как хлебец, маленький сундучок, в какие-то давние времена разукрашенный искусной кистью: среди румяных роз на синих листьях пели красные соловьи.
Мулло Камар велел Сабле пересчитать всё, что хранилось в сундучке, а потом отдал сундучок Сабле, и тот длинными пальцами ловко завернул его в свой кушак, будто и не сундучок у него в узелке, а пара хлебцев.
В это время застенчивый приказчик Мулло Фаиза толкался среди торговых рядов, прикидываясь восхищенным то китайскими чашками, то исфаринскими сушёными персиками, будто невзначай выспрашивая, не приезжал ли кто из Бухары.
Пренебрегая разговором с таким оборванцем, торговцы отвечали ему неохотно и не сразу. Не легко удалось ему разузнать, что накануне перед вечером в караван-сарай на Тухлом водоёме прибыл из Бухары армянский купец Геворк Пушок.
Приказчик знал в этом караван-сарае привратника Левона и присел у ворот, дожидаясь, пока Левон управится и выглянет.
— А! — удивился Левон. — Чего сидишь?
— Шёл мимо. Жарко. Отдыхаю.
— Вижу, богаче не стал.
— При такой духоте в дырявом легче. Что нового?
— Ничего достойного.
— Новые гости у вас есть?
— На то и караван-сарай.
— Откуда?
— С торговых дорог.
Левон отвернулся, собираясь уйти во двор.
Приказчик достал пару грошей, похожих на сплюснутые катышки:
— Нашёл по дороге, не знаю, куда деть?
Левон подставил ладонь:
— Дай посмотрю.
Перекатывая жалкие чёрные гроши с ладони на ладонь, Левон пожаловался:
— Вчера прибыл один с Бухары, да скуп.
— А что говорит?
— Насчёт чего?
— Караваны туда не приходили?
— Караваны-то?
— Да-да, караваны.
— Какие?
— Из Индии.
— Ах, караваны? И, милый мой, сколько их идёт со всех сторон во все стороны. Идут, идут. Одни отсюда, другие оттуда. Под звон караванов один самаркандский певец песни поёт, как под звон струн, с рассвета до ночи. Тем и кормится. Прислушайся-ка: звенят несмолкаемо, звенят и звенят, идут и идут. Тем и кормятся!
— Певец-то?
— Да и народ.
— Верно. Теперь караванов много.
— В том-то и дело.
— Ну и что ж?
— Певец вот кормится, а нам что? Какая от них польза? Остаётся одно: двор подметать.
И опять Левон, взявшись за веник, помыкнулся уйти прочь от ворот. Но приказчик опять удержал его:
— А у меня ещё одна находка! — и показал медную полушку.
Левон волосатым пальцем прошмыгнул под усами:
— Не велика…
— Как сказать!..
— Да как ни говори!
— А есть?
— Смотря по деньгам.
— Удвоим.
— Должны бы быть.
— От самого слышал?
— Не со мной разговаривал: однако так и есть.
— И много?
— Не считал.
— А если прибавить?
— Врать не буду.
— А чего везут?
— Не глядел.
— Прибавлю!
— Из твоего доверия выйду, если скажу.
— Не надо. Бери своё.
— Спасибо. Наведывайся.
На том и расстались.
Но пока тянулся этот разговор, лавочник по прозвищу Сабля открыл свою тёмную, глубокую, тесную, как щель, лавчонку, где торговал пучками вощёной дратвы, варом и всякой сапожной мелочью.
Сев с краю от своих товаров, он под коврик позади себя поставил плоский сундучок и прикрыл его, чтоб в глаза не бросалось.
Мимо шли покупатели с яркими либо линялыми узелками, куда увязаны были их покупки.
Провели из темницы узников, закованных в цепи, почти нагих, измождённых, обросших клочьями диких волос. Их сопровождал страж; в жёлтые долблёные тыквы они собирали подаяния, принимая их руками, изукрашенными драгоценными кольцами. Это были родичи кочевого лукавого хана, лет за десять до того казнённого по приказу Тимура. В снисхождение к их царственной крови, как к потомкам Чингиза, Тимур дозволил им вдобавок к скудной темничной еде собирать подаяния на самаркандском базаре и оставил им на пальцах редчайшие алмазы и лалы, дабы своим видом напоминали они народу о победах Тимура и о том, что Тимур не жаден на чужое достояние, но щедр и снисходителен.
Сабля бросил им старый позеленевший грош и отвернулся, уловив кислый тюремный запах.