Илья Гордон - ТРИ БРАТА
– А куда же золото девалось? – спросил Танхум и с досады, что столько золота пропало зря, ложка выпала у него из рук.
– Говорят, по межам раскатилось, – со вздохом ответил Бер, как будто и ему жалко было, что золотые горошины раскатились по межам.
Танхум с ненасытным любопытством прислушивался к рассказу отца и с таким интересом расспрашивал о разных недосказанных им подробностях, словно верил, что это чистейшая правда.
– А куда делся этот Мохэ Патипыч? – спросил он отца.
– Говорят, умер с горя.
– Так ему и надо, – сказал Заве-Лейб. – Не надо было так жадничать и ехать домой за мешками. Набрал бы, сколько мог…
– Чудак он, и только! Насыпал бы полные карманы, полную шапку, полную подводу, а потом поехал бы за мешками, – согласился Рахмиэл.
– Эх, мне бы столько золота! Я бы уж знал, что делать! – крикнул Танхум.
Бер пригладил свою бороду, расправил усы и повернул голову к жене, которая лежала в углу на кровати и все время стонала.
– Что с тобой, Пелта? Может, тебе надо чего-нибудь?
Она молчала.
«Плохо ей», – про себя произнес Бер.
– Чего тебе, Пелта? Ну, скажи! – спросил он, подойдя к кровати.
Восковое, морщинистое лицо Пелты исхудало – кожа да кости. Глаза глубоко запали. Она что-то пробормотала, но Бер ничего не расслышал, кроме двух слов:
– Рахмиэл… Танхум…
Бер неподвижно стоял у постели жены и не сводил с нее глаз. Она стонала, тяжело и неровно дыша.
Сыновья, сидя за столом, лишь изредка перебрасывались отдельными словами. Затем один за другим поднялись с мест и вышли на улицу.
Спустились сумерки. Во дворах заскрипели колодцы. Женщины голосисто сзывали кур. Уныло квакали в ставке лягушки. Долго и протяжно выли собаки, словно почуяв беду. И все эти звуки смешались, рассеиваясь во мраке, тонули где-то далеко в безбрежных степных просторах. На миг стало тихо. И вдруг из соседнего двора донесся чей-то неистовый тревожный крик. Танхум побежал туда, за ним помчались Рахмиэл и Заве-Лейб. По двору взад и вперед бегал сосед и жалобно кричал:
– Гдалья! Что с тобой? Чего мечешься? – крикнул Танхум.
Гдалья – босой, взлохмаченный, худой, без шапки, в грязной нижней рубахе навыпуск – подбежал к братьям и, весь трясясь от волнения, забормотал:
– К-к-кобы-ла м-моя пр-про-пала… Конокрад…
– Опять повадился вор?! – с возмущением воскликнул Рахмиэл.
– Как только стемнело, из конюшни увели, – чуть спокойнее ответил Гдалья. – Она ж никогда дальше моего двора шагу не ступит. Она же привыкла к моему двору, как дитя родное…
С минуту постояв, Гдалья опять помчался искать кобылу. Глаза его беспокойно бегали, он, не переставая, звал свою лошадь:
– Ксе-ксе-ксе!
Рахмиэл и Заве-Лейб вернулись в хату, а Танхум пустился следом за Гдальей, Он долго шнырял по чужим дворам и возвратился домой поздно ночью.
Братья уже спали. С детства все трое спали в одной постели, и Танхум, войдя в хату, лег рядом с ними.
Бер лежал, полузакрыв глаза, и чутко прислушивался к стонам жены. Сыновья беспокойно ворочались с боку на бок, словно они видали во сне что-то очень страшное.
На улице вдруг завыли псы. Беру стало не по себе. Он поднялся с постели и перевернул сапог голенищем вниз. Это считалось своего рода заговором против нежданной беды. Затем он подошел к Пелте и начал прислушиваться к ее дыханию.
– Пелта!… А Пелта!… Что с тобой, Пелта?
Жена не отвечала. Дрожащим от волнения голосом стал он тормошить ее:
– Пелта!… Пелта!…
Бер пощупал рукою ее лоб и замер. Трепет пробежал по его телу, и он не своим голосом закричал:
– Дети! Мама…
Во дворе заунывнее завыли псы. Бер еще раз прикоснулся рукою к телу жены, пощупал ее ноги.
– Скончалась! – с замиранием сердца прошептал он. Беру хотелось еще что-то сказать, крикнуть, но от горя и испуга слова застревали в горле, что-то душило его. Так неподвижно и безмолвно простоял он возле покойницы долго. На улице уже серел рассвет. Пропели первые петухи. Бер подошел к сыновьям и начал будить их:
– Рахмиэл! Заве-Лейб! Танхум!…
– Что?… Что такое?
– Рахмиэл! Заве-Лейб!…
Сыновья быстро вскочили с постели, точно предчувствуя что-то недоброе. Бер скорбно глядел на них и долго не мог вымолвить ни слова. Наконец он промолвил:
– Мама скончалась…
Лицо его искривилось от муки, и он заплакал.
5Скорбная тишина стояла в хатенке Бера Донды. Молчаливые, убитые горем, глядели на покойницу сыновья. Две пушинки, которые положил ей на переносицу Бер, оставались неподвижны. Значит, больше не дышит его Пелта. Тихо, на цыпочках, словно не желая нарушить ее покой, пошел он искать кусочки свечей, которые оставались после каждой молитвы Пелты в канун святого дня – субботы. Бер зажег эти свечи у изголовья покойницы.
В домик ввалилась жена синагогального служки – Двойра. Она припала к покойнице и заунывным, скорбным напевным голосом начала причитать:
– Горе наше горькое… На кого ты оставила своего Бера и своих сыновей?… Не дожила ты до счастья своих детей. Рано ты ушла от нас…
Затем зашли Рива Рейчук и еще несколько женщин. Они обмыли покойницу и обрядили в белый саван.
Пришел синагогальный служка и с ним еще несколько пожилых колонистов. Они прочитали псалом за упокой души. Потом на сколоченных из досок носилках умершую отнесли на кладбище.
Понурив головы, стояли у могилы все провожавшие в последний путь покойницу. Бер долго глядел на черную землю могилы, потом в унылом раздумье кивнул сыновьям, что пора, мол, читать заупокойную молитву – кадиш. Все трое, не очень твердо знавшие молитвы, ждали, чтобы кто-нибудь из них первым начал. С минуту братья переглядывались. Наконец Танхум набрался смелости.
Заглядывая в молитвенник, он медленно и сбивчиво бормотал непонятные ему слова. Братья, схватывая на лету отдельные отрывочные слова, повторяли за ним. Кончив заупокойную молитву, опустили тело в могилу и засыпали землей. Женщины еще поплакали. Потом все, убитые горем и усталые, еле волоча ноги, поплелись домой.
Зайдя в хатенку, Бер и сыновья невольно взглянули на опустевшую кровать, где вчера еще лежала живая Пелта. Сердце сжалось от боли. Бер разулся и, согласно установленному обычаю, сел на пол – справлять семидневный траур.
– Чего стоите? – обратился он к сыновьям.
Они тоже разулись и сели рядом с отцом.
Гнетущая тоска охватила Бера. Сыновья, думал он, поженятся, поделят между собой его землю и разбредутся кто куда, а он останется один-одинешенек.
Еле слышно вошел к ним в хатенку Юдель Пейтрах. Его густая черная борода была запылена, маленькие темные мышиные глазки беспокойно бегали. Ни с кем не поздоровавшись, – как и полагается, когда заходишь к людям, справляющим траур, – он опустил голову и, придав лицу грустное выражение, сказал:
– Пришел принести вам слова утешения. Так положено по нашему закону. Но чем можно вас утешить, когда горе ваше велико? В Священном писании сказано: «Господь дал, господь взял, да будет благословенно имя его и ныне и вовеки».
Эти слова он произнес тихим голосом, нараспев, как поют молитву.
Приход Юделя растрогал Бера. Никогда он к нему в дом не заходил, при встрече руки не подавал, едва отвечал на приветствие. Как все состоятельные люди, Юдель был высокомерен и в грош не ставил бедняка. Оказывается, он вовсе не такой уж плохой, как ему казалось, и даже, можно сказать, сердечный и отзывчивый человек.
– А сколько лет было вашей покойнице, царство ей небесное? – спросил Юдель.
– Шестьдесят, – ответил Бер. – Да будет она там, на том свете, заступницей за грехи наши!
– Всего шестьдесят? Ай-я-яй, совсем еще не старая! Ей бы еще жить да жить. Не дожила даже, бедняжка, до женитьбы своих сыновей.
– Что и говорить, реб Юдель, горе наше велико. Но ничего не поделаешь, – развел руками Бер. – Она долго болела, мучилась, а последнее время и с постели не вставала.
– Да, да, настрадалась она немало, – сочувственно покачал головой Юдель. – Праведница она у вас была, добрая душа, а господь любит таких и забирает их к себе.
Юдель присел па табурет, словно собирался еще долго говорить, и пристально взглянул на рядом сидевших на полу сыновей Бера. Они глядели по сторонам, избегая встретиться взглядом с Юделем.
– Кого земля взяла к себе, того обратно она не отдает. Пропало! Сейчас надо думать о живых. Я понимаю ваше горе, но долго отчаиваться нельзя, надо думать о жизни. – И Юдель неожиданно перешел к существу дела, ради которого пришел. – А думаете, у меня душа не болит, когда я гляжу на свою пшеницу?… Сколько трудов вложено, а она вот-вот начнет осыпаться… Убрать ее надо поскорее… Но разве я смею теперь даже говорить с вами об этом, когда у вас такое горе?
– Что же делать? Может быть, мы с Рахмиэлом выйдем на работу? – спросил Заве-Лейб, робко взглянув на отца, как бы ища его одобрения.
– Что ты! Бог с тобой! Разве можно? Обойдусь как-нибудь без вас… Как-нибудь выйду из положения… Придется, конечно, нанять других, – мало ли батраков просится…