Тамара Каленова - Университетская роща
— Заблуждаетесь, уважаемый Эраст Гаврилович, человеку всегда угодно лишь то, к чему его подвигнул господь. Талант и гениальность человека есть не что иное как проявление духовной силы, дарованной свыше… Кстати, отчего это вас, уважаемый Эраст Гаврилович, опять не было во время воскресного богослужения? И студентов ваших?
— На операции задержался, — повинился Салищев, безбоязненно глядя Дмитрию Никаноровичу прямо в глаза. — И студентов не отпустил. Нужны были.
— Грешно, Эраст Гаврилович, — попенял ему настоятель. — Добро бы студент, мальчишка безбородый, а то ведь солидный профессор, ученый — и так рассуждаете!
— Грешно, священноучитель, — согласился Салищев. — Да что поделаешь, безысходное создалось положеньице: либо человечка больного отпевать, либо воскресную службу пропускать…
— Ну, ну, — миролюбиво закончил разговор Беликов. — В следующий раз литургию сманкируете — донесу, — и, обращаясь к Крылову, добавил: — И про вас донесу, Порфирий Никитич, уж не обессудьте. Негоже сие: на червей тратить время, а для Бога скупиться…
Беликов окинул «матерьялистов» строгим взором и величественно удалился.
Переглянувшись, Крылов и Салищев дружно рассмеялись. Много лет строжится Дмитрий Никанорович, приучая томских профессоров к богопочтению, даже специальную книжицу завел, в которую вписывает фамилии тех, кто, подобно нерадивым гимназистам, сбегает с обедни или заутрени, — да ничего у него не получается. Уж разве что по распоряжению самого господина попечителя извещение-лист принесут и заставят в нем расписаться… Не боятся его томские ученые, хоть ты им что! Борода апостольская, а усок — дьявольский, все по-своему норовят…
А шелкопряды меж тем росли и росли. Четыре линьки миновали. Окукливаться начали. К этому моменту, очень важному для успешного завершения эксперимента, Крылов подготовился заранее: навтыкал повсюду на этажерке прутики. Гусеницы сначала не обращали на них никакого внимания, а потом в один прекрасный день, словно по команде, начали дружно переползать на эти прутики, устраиваться поудобнее. Устроились — и давай из себя шелковую нить гнать да ею обматываться. Коконы получались почему-то двух цветов — розового и голубоватого. Очень красивые.
Николай Феофанович Кащенко долго держал их на широкой ладони, разглядывал, словно не верил своим глазам, что действительно это сибирский шелк. Первый за всю историю Сибири.
— Поздравляю, Порфирий Никитич, — тихо и торжественно сказал он. — Вы провели блестящий научный опыт. Как скоро он принесет практические результаты? Не знаю… Сибирские промышленники не очень-то считаются с открытиями, которых достигают ученые.
Но в науке ваш опыт останется навсегда. В истории науки… Настоятельно советую: подготовьте результаты своей работы. А я как ректор помогу в меру своих далеко не безграничных сил побыстрее их опубликовать.
— Благодарю душевно, Николай Феофанович, — в некотором замешательстве ответил Крылов; ему было приятно и в то же время неловко слышать такую высокую оценку своего труда, в котором, он искренне полагал, не было ничего особенного. — Разумеется, я подготовлю материалы, но, право же…
— Никаких «право», — прервал его Кащенко. — Знаем мы вашу скромность! Я бы назвал ее патологической, ежели бы не боялся вас обидеть. Вы настоящий ученый, Порфирий Никитич, большой и опытный естествоиспытатель. — Николай Феофанович даже рассердился и, как всегда в таких случаях, непроизвольно перешел на украинский. — Чоловик з одним оком заспорив з двумяглазым: я лучче бачу! Ти в мене бачишь одно око, а я в тебе — двийко! Нэ спорь!
Крылов больше не спорил. Засел за работу и написал книгу «Опыты разведения шелковичного червя в Томске».
Вот она. В макушинской типо-литографии оттиснута.
Крылов долго сидел над письмом к Николаю Мартьянову. Сказать хотелось многое. Да не примет ли друг это за хвастовство? Вот, дескать, в какую научную гору двинулся Порфирий, шелководов-китайцев за кушак сибирского армяка заткнуть решил, где уж нам, в Минусинске, без университетов… В прошлом письме он так и написал: «Живем тускло, без университетов…»
Крылов пододвинул поближе голубоватый лист бумаги и начал писать.
«О clare amice mi! О знаменитый друг мой!
Прочел в нынешнем «Вестнике» заметку и подивился: как у вас, с вашим здоровьем, хватает сил на длительные вояжи по стране, на многие труды, каковые требует образцовое научное учреждение?
Не бережете вы себя! Один наш торговый человек, будучи в Ирбите на ярмарке, разговаривал с вашим минусинским купцом. Так тот купец сказывал, будто бы вы болеете часто, дрова музею отдаете, а сами без огня сидите. Верно ли это? Неужели в вашем городе не находится покровителя такому делу?!
Вперед попрошу вас, друг, не забывать, что есть город Томск. Станет худо в Минусинске — приезжайте ко мне вместе со своим семейством. Будем работать, и вам занятия подходящие сыщем. Квартира у меня большая, места всем хватит. Тем паче мое семейство, как ни странно, скорей убывает, нежели прирастает.
О своих научных занятиях скажу немного: работаю по мере сил своих. Вот присылаю книжицу о шелкопрядах. Что скажете об ней?
Но самое главное не в этом. Задумал я взяться за обширный труд — описать флору всей Сибири. Сначала Томской губернии, Алтая, затем — все, что позади Байкала. Знаю, не один десяток лет и, может быть, даже не одну человеческую жизнь этот труд предполагает, но когда-нибудь и кому-то начинать его надобно. Не так ли? Вот почему нужен ваш совет и участие. Вы Сибирь хорошо знаете…»
В этот вечер он засиделся за полночь. Не выносящий одиночества, Иван Петрович несколько раз скребся в дверь, пытался выманить чтением занимательных, с его точки зрения, сообщений об открытой недавно секте страстеборцев, которая боролась против главных страстей человеческих — пьянства и любострастия — …пресыщением, приготовляя таким «естественным путем» тихую себе старость. Но Крылов был глух к его покушениям.
Открываясь другу в мечте своей, он тем самым как бы давал молчаливую клятву сделать все, чтобы мечта эта перешла в дело. Иначе мечтать он не умел и пуще прочих грехов боялся на вей-ветер говорить, на пусты леса звонить. Слово дать не хитро, сдержать его — что крепость выстроить.
Тихое десятилетие
Отправив жене обещанную сумму денег, Крылов медленно шел с почтамта. Ясный февральский день был удивительно хорош. После многосуточных хлопот веялицы-вьюги установилось наконец волшебное бездействие природы. Все вокруг обеззвучело, замерло. Оцепенели засыпанные снегом кусты и деревья. Замолкли птицы. Лишь человек, беспокойнейшее творение, возмущал тишину: скрипел под валенками сбитый наст; вдоль всей улицы раздавалось живое повизгивание саней; слышались грубые голоса легковых извозчиков, одергивающих лошадей. В городе воцарилась неожиданная мода ездить по-европейски: степенно, экипаж за экипажем, «будто на похоронах». Томские гужееды нервничали, проклинали очередную блажь имущих седоков. Теряя во времени, а стало быть, и в заработке, вымещали обиду на ни в чем не повинных рысаках, привыкших к ухарской гоньбе по кривым и горбатым улицам.
На углу Московского тракта и Почтамтской, как раз напротив университетских клиник, Крылов наткнулся на уличную сценку — сшибку мужика с урядником.
Рядовой томич, в пимах, в собачьих рукавицах и в такой же косматой пегой дохе, весь квадратный, коренастый, вез на себе дровни с пустым коробом.
— Стой! — преградил ему дорогу урядник с «селедкой»-саблей.
Мужик остановился — он был «выпимши», — долго разглядывал фигуру, затем изумился:
— А-а, городовой! Чаво те надобно?
— Чей короб?
— Мо-ой.
— Врешь! Украл!
— Как это украл? Нешто у себя воруют? — мужик хотя и стоял на ногах нетвердо, однако ж, еще не «впал в забвение» и говорил разумно.
— Дурак! Пошел в часть!
— Да отскочи ты от меня, Христа ради. Чаво ты ко мне пристал?
Урядник дал мужику увесистую затрещину. Мужик в ответ пихнул его в грудь. Оба упали, засопели, закряхтели, забарахтались. Городовой попытался впрячь строптивца в его же собственные сани. Мужик улегся на снег. Тогда власть ухватила его за доху и швырнула в короб.
— Вот же тебе!
Прошла минута — и из короба:
— А коли так, и вези ж сам таперь ты меня в часть…
Крылов миновал перекресток, на котором в немой сцене подле короба застыл, словно индюк-дурка, городовой, и свернул в рощу через малую калиточку возле клиник.
Ботаника его ремесло. Но жизнь больше ремесла, говорят французы. И они правы. Никто, даже самый увлеченный в мире человек, сосредоточенный всецело на одном предмете, не в состоянии не замечать окружающей жизни. Крылов не был исключением. Уличная сценка показалась ему знаменательной.