Михаил Ишков - Адриан. Золотой полдень
Когда Лонг приблизился, Игнатий благословил его крестным знамением.
Сердце Лонга окончательно рухнуло в пропасть.
Следом накатила беспредельная безмятежность, перемежаемая нежданной в его‑то возрасте, легковесной радостью. Стало совсем не страшно. Предполагаемые враги отступили. Он посрамил их, он остался невозмутим, весел, доброжелателен. И далее будет таким же — в это верилось. Если поступит донос, ему все равно не оправдаться, значит, будь, что будет. Он подъехал совсем близко к повозке, просунул правую полноценную руку сквозь прутья решетки и тыльной стороной ладони погладил женщину по щеке. Декурион держался рядом.
Тимофея судорожно всхлипнула и прижалась к его руке.
— Ты ждал меня? — спросила она.
Лонг улыбнулся, кивнул, потом поинтересовался
— Удачным ли было путешествие?
Слезы полились из ее глаз. Она попыталась улыбнуться, потом вновь, уже утверждающе, как признание, выговорила.
— Ты ждал меня.
В этот момент заговорил Игнатий.
— Добрались, префект, без приключений. Много повидали, со знающими людьми встречались, многих наставили на путь истины. Грех жаловаться.
— Сейчас куда? — спросил Лонг, обращаясь к декуриону.
— В местную тюрьму. Оттуда в Рим.
Лонгу наконец удалось высвободить руку. Он жестом указал толпе раздвинуться и добавил.
— Езжайте, — потом, обращаясь к Тимофее, добавил. — Встречу в Риме.
Наконец обратился к толпе.
— А вы расходитесь.
Игнатий поддержал его.
— Ступайте, братья и сестры, ступайте.
Толпа охотно расступилась перед ним.
Лошадки нехотя тронулись.
Повозка покатила медленно, поскрипывая на ходу.
Лонг обратил внимание на толпу — перед ним теперь вырисовывалось нечто мало напоминавшее сборище зевак, похабников и насмешников. Прежде здесь каждый был на особицу. Теперь перед ним были люди — свободные граждане обоего пола, вольноотпущенники, рабы, калеки, ремесленники, торговцы, мелкие лавочники. Их лица были восторженны. Не взирая, кто в чем одет, они брали друг друга за руки и деликатно отодвигали братьев и сестер, освобождая дорогу префекту, повозке, воинам, сопровождавшим повозку, Таупате, ехавшему рядом с повозкой.
Никто не останавливал матерей, спешивших к повозке с младенцами на руках, никто не отгонял детишек постарше.
Игнатий крестил и касался грудничков. Тех, кто был постарше и повыше, гладил по голове.
Это было так необычно.
Глава 4
В конце ноября, когда выяснилось, что три легиона действительно отправились в Верхнюю Мезию и Дакию, а Десятый — в Паннонию, в Риме вздохнули спокойней. Толпа возликовала, все ждали прибытия императора. Тот уже давно высадился в Брундизии и неторопливо продвигался в сторону Рима. В каждом городе его встречали торжественными процессиями.
По прикидкам знающих людей, новый цезарь должен был объявиться в столице в канун декабрьских ид (12 декабря) или к Сементивам, празднику, посвященному богине матери — земли Теллус (13 декабря), когда ей приносилась щедрая жертва. Новый император решил участвовать в праздничной церемонии и лично в качестве верховного жреца — понтифик заколоть белого ягненка на жертвенном столе. Об этом заявил сторонник Адриана, сенатор Платорий Непот. Он объявил, что император переночует в Арриции и на следующий день прибудет в Рим.
Однако в назначенные дни Адриан в столице не появился. Сенаторы терялись в догадках, префект города Бебий Макр упорно отмалчивался. Магистраты обратились за разъяснениями к префекту претория Ацилию Аттиану, но того не сумели отыскать — он исчез из города.
В одних из последних ноябрьских дней Лупу посетил присланный императором гонец, передавший вольноотпущеннику письмо и пожелания скорейшего выздоровления. Конный гвардеец сообщил, что встречать императора не надо. Он прибудет в назначенный день. В какой именно, сингулярий не уточнил. На словах поделился — вот уже неделю Адриан скрывается на вилле Публия Ацилия Аттиана в Лавинии. Сюда он добрался тайком в сопровождении малочисленной охраны. На следующий день туда же прибыли хозяин поместья и вдова прежнего принцепса Помпея Плотина. Все трое сидят взаперти и никого к себе не допускают. Императорский кортеж тем временем действительно следует из Беневента в Ариций, при этом спальнику императора Флегонту приказано создавать впечатление, будто цезарь почувствовал легкое недомогание и по этой причине задерживается в пути и не желает появляться на публике. Когда император прибудет в столицу, гонец затруднился ответить.
Сингулярий отказался от предложенного ночлега и, сославшись на приказ, немедленно отправился в обратный путь. Проводив посланца, Лупа поднялся к себе, нетерпеливо осмотрел свиток и, сняв печать, развернул послание.
«…теперь, — писал цезарь, — ни у кого не осталось сомнений в том, что взбесившиеся псы перешли от слов к делу. Если это так — а это так, они не станут медлить. Опасность грозит отовсюду, но, прежде всего, как предупредил Аттиан, следует опасаться торжественных церемоний, когда мне придется оставить охрану и заняться исполнением своих обязанностей. Мы также обговорили с префектом претория вопросы тщательного контроля за едой и питьем. Без Ликормы заговорщики потеряли важные преимущества, которые давала им близость этого негодяя к верховной власти.
Аттиан без конца настаивает на «решительных мерах», матушка, по существу, поддерживает его.
Мой друг, я весь в сомнениях!
Еще вчера, участвуя в схватке за власть, я мог беспечно рассуждать о благе подданных, о благодетельной силе законов не только для самого последнего плебея и раба, но также для цезаря.
Для цезаря в первую очередь!
Теперь власть в моих руках и что же?
Долой возвышенные рассуждения?
Если сегодня я дам увлечь себя пролитием крови — пролитием с неясными целями и непредсказуемым результатом, — кто поверит мне, всю жизнь воспевавшему гармонию и презиравшему замшелость, меднолобость и грубую силу? Даже Калигуле и Нерону нужен был повод для человекоубийства, а мне предлагают откинуть всякие представления о законности, облагораживающем влиянии красоты и человеколюбии!
— Оставь эти глупости, — заявила матушка.
— Да уж! — поддержал ее Аттиан.
Так мы уже третий день терзаем друг друга.
Вся трудность, что мы никак не можем сойтись во мнении, в чем заключаются «решительные меры». Я настаиваю на изгнании. Этого будет вполне достаточно. Аттиан требует более крутых решений, матушка поддерживает его.
В конце концов, я настоял, что далее высылки из Рима, заходить не следует, но и эта мера должна быть одобрена сенатом.
Такова мера кровожадности, которую можно допустить».
«…Прошло уже два месяца, как в сенате меня объявили новым императором римского народа, но до сих пор я чувствую настороженное, если не сказать презрительное, отношение к себе.
В городах меня встречают с неописуемым восторгом, правители и городские магистраты клянутся в верности, но за всеми пустыми клятвами, избитыми дифирамбами, заплесневелыми приветственными речами, за всеми грубо раскрашенными декорациями, какими меня встречают в каждом городе; за всем этим дурным действом воспевания любви к цезарю, — я кожей ощущаю некий затаенный скепсис и насмешку. Никто не сомневается, что век моего правления будет недолог. Я вижу это в глазах тех, кто зачитывает приветствия, кто произносит речи, кто усыпает мой путь лепестками роз и подносит триумфальные венки.
Мне доносят, что население Рима уверено, их ждут кровавые сцены. Настроения плебса передаются мне, и по ночам я вновь теряю мужество.
Лупа, ты не поверишь, но я не хочу въезжать в этот город. Я боюсь этого города, я не хочу жить в нем! Меня страшит его красота, а ведь Рим, мой друг, прекрасен.
Рим поразительно красив.
Это мощная, непобедимая красота, она способна внушить уважение любому, самому заносчивому молокососу, в чем я убедился на собственном опыте. Когда меня в малолетстве привезли в Рим, мне пришлось отказаться от многого такого, что мне особенно нравилось в самом себе. Я веду речь о природных наклонностях — страсти к охоте, лошадям и собакам, к бродяжничеству, наконец. Взамен меня научили пить вино, обожать юношей и относиться к женщине как к предмету, сформированному исключительно вокруг промежности. В моей родной Испании мои сверстницы ничем не отличались от моих сверстников. Они были нам как сестры, мы вместе бродили по лесам, охотились. Когда было холодно, спали рядышком и невинно согревали друг друга. Но главное, чем пришлось пожертвовать, чтобы выжить в Риме, это любовью к людям.
Мне пришлось разлюбить людей.
Известный тебе Фронтон написал в одном из своих писем, что менее всего он видел в Риме искреннюю, человеческую теплоту. Ритор утверждает, что в латинском языке даже нет даже такого слова. Я подтверждаю — Фронтон прав».