Арсений Рутько - Последний день жизни
А пламенный публицист и оратор снова увлекся, его как бы несло потоком слов, и он отдался на их волю, говорил и говорил.
— …Народ-мессия, увидишь ли ты обетованную землю? На сей Голгофе, более трагической, более печальной, более величественной, чем Голгофа человека-бога, останешься ли ты на ней до последней капли твоей крови, до последнего вздоха, до последней искры твоей революционной гениальности? Соберут ли другие то, что ты посеял, что ты полил своей кровью? Твоя смерть временна, и ты оживешь в своих сынах, в новом поколении, которое и сейчас уже зреет в твоем неистощимом чреве. Новое поколение придет, чтобы утвердить тебя, неукротимого! Как бы там ни было, твоя работа не будет потеряна, не пропадет!..
Арну, казалось, забыл, где находится; ему, видимо, представлялось, что он говорит перед всем миром, что его слушают тысячи, что во множестве сердец запечатлевается его вдохновенная речь.
Эжен шевельнулся и осторожно тронул товарища ладонью за колено. Арну удивленно смолк на полуслове.
— Прости, Артгор, — извинился Эжен и встал. — Я пойду.
— Куда? Ты с ума сошел! — почти крикнул Арну.
— Все-таки я пойду… Желаю тебе когда-нибудь передать свои мысли… тем… потомкам… Прощай, Арну…
И, опираясь на трость Делакура, Эжен пошел к ослепительно сверкавшему солнечным светом пролому двери, за которым шумела, смеялась, бушевала враждебная жизнь…
БЕЗ ЭЖЕНА
(Тетради Луи Варлена
1870–1871 годы)
«Прошло две недели.
Эжена освободили из тюрьмы, но радость моя меркнет, как только я гляну в его лицо. Сам он ничего такого не говорит, — видимо, боится тревожить меня, но мы оба чувствуем висящий над его головой дамоклов меч. Я забыл упомянуть, что при аресте Эжена у нас произвели обыск, к счастью, жандармам не удалось обнаружить ничего крамольного: после суда и Сент-Пелажи, наученные горьким опытом, мы устроили хорошо скрытый тайник, где храним наиболее важные документы Эжена и даже эти мои тетради… Сейчас слежка и мелкие провокации не прекращаются.
Писать мне, откровенно говоря, не хочется, и лишь надежда, что мои заметки когда-нибудь попадут в руки честного историка, вроде Жюля Мишле, заставляет меня снова и снова браться за перо. За последние годы я переворошил немало книг по истории, перелистал многотомную безмерно восхваляющую Бонапартов „Историю консульства и империи“ Адольфа Тьера и убедился, что при появлении каждого нового правителя продажные писаки пытаются всячески возвеличить очередного деспота. Но я верю, что все же существуют „великие весы времени“, на чашах которых в конце концов именно истина становится единственно весомой гирей. Поэтому я и стараюсь записывать самое важное. А вдруг написанное мной переживет нынешнее темное время и поможет кому-то воссоздать подлинную картину наших дней.
Эжена выпустили из Sante, не предъявив ему обвинений и даже ничего толком не объяснив, даже ни одного допроса, по сути дела, не было. Лишь перед самым освобождением к нему в камеру явился какой-то чин и сквозь зубы предупредил, что „добром ваши похождения, мосье Варлен, не кончатся, имейте в виду! Пока, — он со значением подчеркнул это слово и зловеще усмехнулся… — Пока мы вас освобождаем, но, кажется, скоро встретимся снова! Идите!“
Эжен возмущен подобным произволом. Вчера он написал гневное письмо своему другу Эмилю Обри, в Руан. Я попросил у него разрешения выписать несколько строк из письма в свой дневник. Вот они:
„И вы хотите, чтобы я был менее революционен при подобном положении дел, которое ухудшается с каждым днем? Когда совершенно исчезнут с лица земли произвол и несправедливость, когда на земле будут царствовать свобода и равенство, только тогда я не буду революционером; до той поры знайте, что, чем больше на меня будут обрушиваться удары деспотизма, тем больше я буду озлоблен против него и тем больше буду для него опасен. Напрасно вы думаете, хотя бы одно мгновение, что я пренебрегаю социальным движением ради политического! О, нет! Я делаю революционное дело исключительно с социалистической, истинно социалистической точки зрения… Но вы должны основательно понять, что никаких социальных реформ мы не сможем осуществить, пока не уничтожен старый политический строй!“
Вот какой он стал, мой старший брат Эжен! В нем все отчетливее ощущается и воля к борьбе, и вера в окончательпую победу. И во мне с каждым днем растет благодарность к нему за то, что он вытащил меня из захолустного тихого Вуазена, научил видеть и понимать главное в жизни! Правда, при воспоминании о Вуазене я неизбежно испытываю острое чувство горечи, особенно когда думаю о Катрин. Сегодня оно сильнее обычного, наверное, потому, что я только что получил письмо, написанное ее наивными неуклюжими каракулями, — она все еще помнит меня… Пишет она по просьбе наших стариков родителей, они оба неграмотны, мы же с Катрин три зимы вместе посещали школу в Клэ.
Под вечер, возвращаясь из булочной, я торопился домой, чтобы приготовить к возвращению Эжена неприхотливый ужин, — брат частенько возвращается со своих бесчисленных собраний, нигде ничего не перекуси». Я прошел мимо распахнутых настежь дверей «Лепестка герани», когда хозяйка окликнула меня, — ни обыск, ни заключение Эжена в Сент-Пелажи и Sante не поколебали ее доброго отношения к нам.
— Луи! — позвала меня хозяйка из глубины кафе. — Зайдите на минутку. Вам принесли письмо!
Это и оказалось письмо от Катрин, которое сейчас лежит передо мной. Хозяйка спросила, как моя нога, как чувствует себя Эжен, почему он никогда не заглядывает в ее «Лепесток»? Я пробормотал что-то о его чрезмерной занятости, о делах.
За столиком рядом со мной сивоусый, прокуренный наполеоновский ветеран, участник многих походов, изрядно подвыпивший, громко разглагольствовал о необходимости восстановить былую военную славу великой Франции, о возможности и даже необходимости войны с Пруссией и Австрией, — слишком-де они зазнались. Я оглянулся на крикуна. Крошечный, едва живой от старости сморчок воинственно колотил себя кулаком в звенящую орденами грудь, угрожающе грохал костылем об пол, кричал о покорившихся императору египетских пирамидах…
Я взял письмо, поблагодарил хозяйку и поднялся к себе. Эжена еще нет. Я прочитал трогательно-наивиые строчки Катрин о том, что урожай винограда в этом году знатоки примет предсказывают хороший, осенью нас ждут на помощь. Но сейчас, я думаю, если действителызо начнется война, Эжена заберут в солдаты и ему придется вытягиваться по стойке «смирно!» перед тупыми генералами Баденге, которого он так неистово ненавидит! Меня от подобной участи спасает покалеченная нога, но брату волей-неволей придется напяливать солдатский мундир… Просто не представляю себе, как он примет это, как переживет…
Часы на башне пробили десять, а его все нет. Время позднее, но я хочу еще хотя бы час поработать за станком: у Эжена почти нет времени заниматься ремеслом, а все наши сбережения он внес в фонд бастующих в Крезо. Так что мне приходится работать за двоих, хотя от многочасовой работы у меня нестерпимо ноют и руки, и спина, и шея…
…19 апреля. Вчера я так и уснул за переплетным станком, и Эжен разбудил меня уже после полуночи, я спал, уткнувшись носом в страницы флоберовской «Госпожи Бовари», книги, которая мне кажется одной из самых интересных у мосье Флобера; книги, побывавшей в свое время под судом. Боже мой, как сказала бы наша мама, даже книги в наше подлое время сажают на скамьи подсудимых! Эжен как-то рассказывал мне об осуждении «Цветов зла» Бодлера, рассказывал, как мучительно жил последние годы и как тяжко умирал талантливейший поэт! И все же я верю, что стихи его переживут творения многих прославляемых ныне одописцев! И императоров, мнящих себя, подобно Нерону, гениями «Великие весы времени»!
Но меня снова занесло в сторону. Я хотел написать лишь о вчерашнем вечере. Эжен вернулся такой бодрый и радостно взволнованный, каким я не видел его давно. Он возбужденно ходил из угла в угол мастерской и говорил, говорил. Он только что из большого зала редакции «Марсельезы», где было несколько сот членов Интернационала.
— Да, Малыш, — говорил Эжен, поблескивая выразительными темными глазами, — они объявили Интернационал внезаконной организацией, запретили его, но он не только существует, а и продолжает стремительно расти. Еще в прошлом месяце, Малыш, в Париже было всего тринадцать секций Интернационала, а теперь их уже двадцать пять! И сегодня у нас праздничный день! Секции объединились, создана Федерация парижских секций Интернационала. Если мы будем действовать согласно с Федеральной палатой всех рабочих обществ, мы станем непобедимы!
Я поставил шипящую сковородку на стол, насильно заставил Эжена сесть, сунул ему в руку вилку. Но он как будто и не чувствовал голода.