Евгений Сухов - Тайная любовь княгини
Через слуг Иван Федорович ведал, что конюхи, узнав про его болезнь, разбрелись по дворам и великокняжеские аргамаки второй день стояли нечесаные. Навоз не вывозился и, прея, смердил далеко за версту, зазывая на дармовое угощение полчища зеленых мух. Иван Федорович утешал себя тем, что выпорет нерадивых, выставит их для позора на площади квасников, а служивых одарит кусками пирога с государева стола.
Но сейчас ему не было дела ни до холеных жеребцов, ни до московского двора, ни до великой княгини. Третий день как Иван Овчина стал клятвопреступником, и он твердо знал, что отныне для него в чистилище бесы греют сковороду, и едва душа отлетит от тела, как ему предстоит глотать кипящую смолу.
Иван Федорович поморщился. Он почувствовал в животе резкое жжение и тотчас погасил его белым вином.
К исходу третьих суток государыня сама явилась во двор конюшего. Она с досады хлопнула дверью каптаны и огрела тростью по голове замешкавшегося у ворот стряпчего, а потом величественно, словно ладья в тихую погоду, вошла в широкий двор конюшего. За ней шествовала свита из двух дюжин боярынь и мамок, пяти десятков боярышень и дворянок.
— Ивана Федоровича не вижу! Почему он государыню свою не встречает?! — все более серчала великая княгиня, размахивая тростью, словно рубака на поле брани.
Многая челядь конюшего покорно склонила головы, опасаясь встретиться с суровым взглядом государыни, и, когда та проходила мимо, дворовые облегченно переводили дух.
— В палатах он у себя лежит, Елена Васильевна, — выкатился, словно пищальное ядро, навстречу великой княгине гороподобный дворецкий.
— Горд ваш хозяин — даже московскую государыню не пожелал встретить.
— Пьян он шибко, матушка. Третий день не встает. Все спит. А как глаза открывает, так снова белого вина требует.
— Вот как? А мне сказывали, что он животом мучается.
Дворецкий пошел пятнами, осознав ошибку.
— Только ты бы не серчала на боярина, государыня. Нынче плох он был и все чертей кликал. А ведь они только того и дожидаются. Их едва поманишь, как они тут же начнут душу мутить, а потом и вовсе со света сживут.
— Проводи меня к Ивану, — распорядилась государыня.
— Слушаюсь, матушка. — Дворецкий норовил взять великую княгиню под локоть, стараясь навязчивым обхождением вымолить себе прощение. — Ты бы не спешила, Елена Васильевна. Плотник наш ступеньки неровные сострогал, как бы тебе не расшибиться.
— А вы, бабы, здесь постойте, — сурово глянула на мамок государыня. — Без вас управлюсь.
Матерая вдова легко поднималась по лестнице, и края ее накладной шубки быстро скользили по ступеням.
— Матушка, подкладку атласную замараешь, — догнала Елену сенная боярышня Матрена. Эта девка была любимицей государыни. Великая княгиня не расставалась с ней ни во время богомольных шествий, ни в тихих прогулках по вечернему саду и только ей одной доверяла расчесывать свои русые, слегка вьющиеся волосы.
Обернулась государыня.
— Пошла прочь!
Овчина-Оболенский даже не поднялся, когда великая княгиня Елена вошла в спальную комнату. Глянул из-под густых бровей на высокую гостью и спросил:
— Чем же мне тебя потчевать, Елена Васильевна? Белого вина уже не сыскать, а брагу… твой велико — княжеский желудок не сдюжит.
— А ты налей, — неожиданно согласилась Елена Васильевна. — Может быть, мужицкий напиток мне по нраву придется.
— Смела ты, матушка-государыня, — протянул конюший.
Иван Федорович с тоской подумал о том времени, когда Елена Васильевна без него не могла сделать и шагу, а сейчас она помыкала Боярской Думой так же уверенно, как пастух бессловесным стадом. Даже на пирах она научилась смеяться над ядреными мужицкими шутками.
Брага оказалась густой, липкой и настолько мутной, что невозможно было разглядеть дно чаши. Елена Васильевна осторожно подняла со стола питие и, преодолевая отвращение, поднесла ко рту. Конюший с интересом наблюдал за тем, как великая княгиня поглощает напиток глоток за глотком. Когда сосуд опустел, государыня осторожно заметила:
— Не великокняжеский напиток.
— Зато в голову шибко бьет. С чем же ты пришла, матушка? Дело какое спешное имеется… аль соскучилась?
— Дерзок ты, боярин. Перед тобой не девка из корчмы, а государыня московская!
— Не слепой… вижу! — разлепил оплывшие глаза боярин. — Только и ты меня, государыня, пойми, не до поклонов мне нынче.
— А может, и не до службы?
— Вон как ты заговорила, Елена Васильевна. Смотрю, что окрепла ты на московском дворе. Даже Шуйские с Кубенскими тебе в рот заглядывают. А только я за службу свою не держусь. Ежели скажешь уйти со двора, так мешкать не стану! — все более трезвел Иван Овчина.
— Не скажу я этого, Ванюша, нужен ты мне, — присела рядышком великая княгиня.
— Не государыней тебя видеть хочу, Елена, а бабой обыкновенной, — признался конюший. — Такой, когда впервые тебя познавал. Помнишь ли? Не позабыла?
— Разве такое забудется, Ваня, — сладко улыбнулась великая княгиня.
— А ежели не позабыла, тогда зачем меня заставила клятву нарушить?
— А пошто ты клятву без моего ведома давал и от моего имени?
— Я всегда считал, Елена Васильевна, что мы с тобой заединщики.
— Прежней быть, Иван Федорович, я не смогу. Иная у меня доля, я — мать русского государя и матерая вдова. А потому повелеваю тебе: ежели ладить со мной хочешь, — чуть понизила голос Елена Васильевна, — казни государевых изменников, а потом можешь прийти в великокняжеские покои и взять меня как бабу обыкновенную. Ждать тебя буду. А теперь пойду я, душно у тебя в горнице и смрадом пахнет.
КАЗНЬ
Сторонников князя Андрея старицкого повязали на следующую ночь. Дружинники ходили по дворам, прилюдно зачитывали указ московской государыни, а потом, заломав руки хозяину дома, волокли его к телеге.
К утру Боровицкая башня была полна горемычных, а заспанный глашатай с Лобного места известил о том, что мятежники и сторонники старицкого князя будут пытаны и казнены торговой казнью.
А вечером на площадь вывели первых мятежников. В рваной одежде, с опухшими губами, они все казались на одно лицо, даже походки у них были одинаковые — колодники едва волочили ноги, и чугун злорадно позванивал на их стопах.
Первым казнили князя Андрея Палецкого.
Палач — неказистый плешивый детина, прозванный Грибом за вечную плесень под носом, без конца сморкался в красное рубище. Наконец, выдавив из себя последнюю соплю, он распорядился сочным басом:
— Штаны подними, дурень!
Андрей Палецкий усмехнулся:
— Дурень, стало быть? А раньше все, бывало, князем называл.
Батоги палач выбирать умел. Каждая ветка была толщиной в палец и длиной в аршин. Они лежали огромной вязанкой подле каждого колодника. Казнь прекращалась только тогда, когда об икры ломалась тридцатая палка. После торговой казни площадь обычно покрывалась множеством щеп, которые тотчас собирались печниками на растопку.
Палач сдобрил палку в крутом рассоле, потом отряхнул ее, описав в воздухе круг, и, не жалея сил, опустил на ноги князя.
Андрей Палецкий поморщился от боли, а потом укорил:
— Слаб ты, палач. Разве так мятежников поучают? За такую работу государыне следовало бы тебя самого выпороть!
Палач стряхнул сморкотину на землю, а потом, как следует примерившись к свежей ране, с размаху опустил палку.
— Что же это за удар такой? — громко жаловался князь Палецкий. — А может быть, государыня своих холопов голодом морит?
Немногие ротозеи, пришедшие поглазеть торговую казнь, довольно хихикали над беспомощностью палача и едко пеняли на его хилый замах, с каким только девок гладить. А детина, рассерженный непокорностью старицкого воеводы, продолжал ломать палки под счет толпы:
— Тринадцать… Девятнадцать… Двадцать семь…
И когда осталась последняя, тридцатая палка, палач неожиданно смилостивился: разломал ее о собственное колено.
— Крепок ты, князь, не каждому дано такое нутро иметь. Ступай себе! Эй, сподручники! — окликнул детина подмастерьев. — Отведите князя с большим бережением до дворца. Да под руки держите, чтобы ненароком не оступился.
— Подите прочь! — отстранился Андрей Палецкий. — Уж как-нибудь сам доковыляю!
Приспустил князь штанины на разбитые голени и похромал к дому.
Торговая казнь продолжалась до самого полудня. Подмастерья каждые полчаса приносили к площади заготовленные батоги, а палач, стряхнув с носа очередную каплю, продолжал лупцевать оступившихся.
Следующим наказанием было битие кнутом. Оно считалось одной из самых страшных казней, и редко кто из приговоренных выдерживал заданное число ударов. Чаще случалось так, что палачи лупили уже по бесчувственному телу.