Сакен Сейфуллин - Тернистый путь
В камере темнее ночи.
Единственная маленькая форточка все время открыта. С улицы в камеру слабо поступает свежий воздух, вытесняя зловоние.
Из соседней камеры доносится пение двух женщин. Похоже, что это не пение, а плач. Столько в нем грусти и страдания…
Через некоторое время в нашу темную камеру вошел начальник тюрьмы с надзирателями и привел толстопузого казаха. Не отходя от двери, начальник тюрьмы весело произнес:
— Вот вам и обещанный отагасы, принимайте с почетом! — и вышел.
Новоявленный отагасы, держа что-то в руках, обратился к нам:
— Ассалаумаликум!
Положив свою постель на нары, он поспешил к нам с протянутыми руками, чтобы поздороваться. Когда он протянул руки Жумабаю, тот воскликнул:
— Прочь, собака! Видали его, бесстыжего! Еще руки протягивает, подлец! Пошел вон! Не место тебе с нами! — и Жумабай сбросил его постель на пол. Мантен боязливо попятился, озираясь по сторонам.
— Что вы, что вы, друзья мои милые, — пролепетал он и сел.
— Брось, Жумабай! Здесь не место мстить мулле. Не трогай его, — со смехом начали все уговаривать Жумабая.
Мантену разрешили поднять постель на нары. Великодушно поздоровались с ним и начали расспрашивать о новостях.
Мантен сразу же постарался отречься от алаш-ордынцев. Он рассказал нам, что председателя уездного комитета алаш-орды Тусипа Избасарова тоже арестовали, но сейчас он пока находится в тюремной больнице.
На следующее утро к нашей двери подошел Тусип и поздоровался.
— Добро пожаловать, Тусеке! — громко ответили мы, не скрывая иронии. — Поздравляем вас с достойным вознаграждением, которое вы получили от своих друзей-единомышленников. Не огорчайтесь, все пройдет! Говорят, когда тулпар[62] лягается, то копыта у него не болят.
Тусип не отличался остроумием и в оправдание пробормотал:
— Зачем вспоминать прошлое?
Больничная тюремная камера, куда поместили Тусипа, не запиралась, и у больного была возможность ежедневно бывать с нами, когда нас выводили на пятнадцатиминутную прогулку. Кроме того он разговаривал с нами через надзирательский волчок.
Других за подобные вольности обычно наказывали. Тусипа не трогали.
Заключенные русские большевики Тусипа почти не знали, но мулла Мантен был известен всем очень хорошо, потому что был членом следственной комиссии по расследованию дел большевиков. На допросе он сидел самодовольный, важный, потому и запомнился. Русским, заключенным из других камер, узнавшим, что арестован Мантен, не терпелось увидеть его в положении арестанта. По утрам, выходя из своих камер, они приближались к нашему волчку и пытались заглянуть, чтобы увидеть муллу и по этому поводу позлорадствовать.
Через несколько дней опять зашел в нашу камеру начальник тюрьмы Ростов.
— Ну как? Сделали Мантена своим отагасы? — обратился он к нам и, подмигивая Жумабаю, добавил: — Окажите ему милость, почитайте его! — И вышел.
Я не сразу понял начальника, но потом до меня дошло, что он издевался, разыгрывал нас.
Однажды вывели на прогулку первую камеру. Проходя мимо нашей двери, один из большевиков обругал Мантена.
— Почему эта морда сидит у вас безнаказанно? Пошлите его к нам! Мы ему воздадим по заслугам! — пригрозил он.
Мантен перепугался.
А на следующий день его перевели в камеру, где сидел Макалкин. И как только Мантен переступил порог, Макалкин вскочил, намял ему как следует бока и затолкал под нары.
На другой день, не выдержав истязаний Макалкина, Мантен во время прогулки остановился возле нашей камеры.
— Милые мои, не могу больше терпеть! Уймите вы этого Макалкина! Саке, помоги мне, пожалуйста, утихомирь его! — упрашивал он.
Когда нас вывели на прогулку, я подошел к двери, где сидел Макалкин, и подозвал его:
— Не трогай ты больше Мантена, хватит с него! На прогулке возле нас остановился Тусип.
— Как вы думаете, что со мной сделают? — трусливо начал допытываться он.
— Откуда же мы знаем? Тебя засадили твои вчерашние товарищи, им виднее, — отвечали мы.
— Ну что же все-таки со мной будет? — не отставал он.
Прошло несколько месяцев с того дня, как нас засадили в тюрьму, заковали в кандалы. Каждый день мы ждали смерти.
Но Тусип, эта тупая башка, нисколько не задумывался о нашей участи. Ему было не до нас! В тюрьму он попал случайно, когда его дружки без разбора бросали сюда всех, — вот и его сгоряча спровадили сюда на три месяца. И теперь он печется только о своей шкуре, пристает ко всём: «Что со мной будет?..»
Ну и народ — эти алаш-ордынцы! Так уж они умеют, бедняги, прикинуться беспомощными!
Сидим мы как-то в камере и слышим, опять Тусип просит подойти кого-нибудь.
— Чего тебе? — откликнулся Жумабай.
— Можно вас на минутку?
Жумабай поднялся.
— Что со мной сделают? Как ты думаешь? А-а? — снова запричитал Тусип.
Жумабай, не на шутку разозлившись, отрезал:
— Тебя расстреляют! Потому что признали вас всех более опасными, чем большевики!
Тусип в страхе попятился.
Я, Абдулла и Бекен рассмеялись. Так мы встретились в тюрьме с некоторыми алаш-ордынцами.
Держать их здесь долго не стали и вскоре выпустили. Как говорится, ворон ворону глаз не выклюет.
А мы остались.
Однажды нам стало известно, что вместо Ростова начальником тюрьмы назначили самого Сербова, монархиста и самодура до мозга костей.
Он обошел камеры и объявил, что адмирал Колчак стал единственным властелином России.
Сербов прослыл грозой заключенных.
Как-то он вошел в нашу камеру вместе с надзирателями и запел свое:
— Правителем Сибири, больше того, диктатором всей России стал адмирал Колчак! Страна на военном положении. Отныне заключенный, который нарушит тюремный распорядок, будет расстрелян без предупреждения. Ясно?
Куда яснее! Положение наше еще более ухудшилось. Захватив власть, Колчак разогнал меньшевиков и эсеров.
Монархистов не устраивали члены директории, бывшие главари эсеровской партии — Чернов, Авксентьев, Зинзинов, Ульский, поэтому они постарались их разогнать. Одним из эсеровских активистов в Сибири был омский писатель Новоселов, член правительства Керенского. Его-то и расстреляли колчаковские палачи средь бела дня в Омске.
Многих недовольных новой властью эсеров, меньшевиков посадили за решетку. Даже те, кто пытался в свое время поддерживать Колчака, были изгнаны.
Монархисты стали хозяевами положения.
Народ бежал от Колчака, как от огня.
Окружали его баи, чьи руки были обагрены кровью рабочих и крестьян, окружали генералы, долгогривые попы, муллы и муфтии, иностранные капиталисты. Ближе к двери, к прислуге, пожевывая насыбай, сидели наши алаш-ордынцы. Ниже их только николаевский пристав…
Сговоры завершались гимном «Боже, царя храни» и увенчивались пьянкой.
Приказы Колчака подкреплялись кнутами.
Однажды меня вызвали в тюремную канцелярию, которая служила одновременно и квартирой Сербову. Пока он выспрашивал, для чего я когда-то взял из школьной библиотеки словарь, я рассматривал комнату.
Над кроватью висел портрет царя Николая. Под ним крест-накрест карабин и сабля в ножнах, отделанных серебром. Еще ниже— полный текст «Боже, царя храни» на белом полотне.
Разнузданные колчаковцы не знали удержу, совершенно не скрывали своих намерений.
Однажды в полночь послышался звон ключей и скрип открываемых дверей! Мы прислушались… Раздался громкий голос:
— Матрос Авдеев, встань!
Нетрудно было понять, что пришел сам Сербов. Вторил ему какой-то незнакомый голос.
— На колени! — прорычал Сербов.
— А если я не встану, что тогда? — услышали мы голос Авдеева.
— Становись на колени и читай молитву во здравие царя! — приказал Сербов.
— Нет, не встану. И молитву читать не буду! — ответил Авдеев густым басом.
— Будешь читать, собака! Заставлю!
Завопили надзиратели, избивая Авдеева плетьми.
— Настоящий воин не бьет пленника, а расстреливает его! — упрекнул Авдеев.
— Молчи, подлец, пой молитву, тебе говорят! — свирепел Сербов, орудуя плеткой.
— Убивай меня, но я не буду петь гимн царю, у меня есть одна песня — «Интернационал», — стоял на своем Авдеев.
Долго еще избивали мужественного матроса, но он не сдался, не стал перед врагом на колени.
Ругаясь и проклиная большевиков, колчаковские «герои» с грохотом открыли следующую дверь. То же самое повторилось и с Павловым.
— Эй, голубчик, становись-ка на колени да помолись за батюшку-царя! — завопили самодуры. Послышались крики, удары, брань…
— Пой!
Павлов не вытерпел побоев и сдался, плаксивым голосом затянул «Боже, царя храни». Это был не наш Павлов, а тот, который бежал сюда из Туркестана перед мятежом.