Сергей Голубов - Багратион
Давыдов поднял руку. Он хотел наградить патриота зуботычиной.
— Вот, вот, — язвительно сказал Раевский, — что же делать! Прошлое переходит в будущее, и мы ясно видим, как это совершается. А ежели, по неловкости своей, этот болван и вас заденет?
— Не заденет! — отвечал Давыдов, опуская руку. — А от твоей философии сильно воняет Игнатием Лойолой. Не люблю! Родине — все! Прав гусар! Бей, Циома! Кроши! Благословляю!
Раевский усмехнулся.
— Хоть и оба мы, дядюшка, к партизанству склонны, но воображение мое не до такой степени, как ваше, распалено…
— Ты партизан? — с изумлением спросил Давыдов.
— Конечно. Иного лишь несколько рода, чем вы. Вспомните историю мою с письмом Багратионова лакея. Другую — с графом Михаилом Семенычем Воронцовым, коего раздел я до костей при народе. Партизан настоящий! И, подобно вам, терплю гоненья…
— Экий ты, Александр! — задумчиво проговорил Давыдов. — И когда вы, такие, успели народиться? Ты да Чаадаев Петр… Оба — дети, но ты — желт, а он — лыс. Жаль мне вас, дети! Нет, партизанство ваше — не мое дело, а мое не ваше. Вам ходу нет и не будет. Граф Михаиле Воронцов рассчитается с тобой за издевку и через десять лет. А мне ход есть. Письмо князю Петру Ивановичу написал я. Олферьев обещал пособить в доставлении. Идем к Алеше!
В овине горела свеча под бумажным колпаком, и мутные отсветы ее колеблющегося пламени причудливыми тенями плясали на бревенчатых стенах. Багратион только что вернулся от Кутузова. Разговор с фельдмаршалом был долог и ровен, мягок и спокоен. Сколько вопросов было обсуждено без споров и решено согласно! Все это вперемежку с воспоминаниями, с тонкими и умными речами о Петербурге, о Наполеоне и его маршалах, о берлинских слизняках-политиках и мишурных австрийских генералах. Светлая голова у Михаилы Ларивоныча! Недаром говаривал о нем Суворов: «И Рибас[94] не обманет!» Однако в ночной беседе этой было и нечто такое, от чего сидел сейчас Багратион, крепко ухватившись за виски обеими руками и запутав длинные пальцы в крутых кудрях. Как ни тяжело было князю Петру подчиняться Барклаю, но было в этой тяжести и нечто легкое: уверенность в своей правоте, возможность раздражаться, спорить, шуметь и требовать от имени ста пятидесяти тысяч человек. Правда, потом это изменилось: нарушилась уверенность в своей правоте, оказались ненужными споры, притупилось раздражение и все заслонилось надеждой на скорый приезд Кутузова. Уже в Дорогобуже Багратион знал, что Барклай, отступая, не делал ошибки. Но не сомневался также и в том, что отступлению этому настал естественный конец. Не отдавать же Москвы без боя? Да какое же русское сердце может выдержать одну мысль эту? И Барклай не спорил. Все было готово для боя. Багратион успокоился и ждал. Приехал Кутузов. В Цареве-Займище и сам фельдмаршал, и Барклай, и все до одного генералы говорили о бое так, как будто неизбежность его сама собой разумелась. Лишь Беннигсен доказывал и требовал. И Кутузов был согласен. Кому, как не Багратиону, знать Кутузова? Князь Петр Иванович не тревожился. С тех пор прошла неделя. В чем? В отступлении. Через несколько часов армия снова снимется с биваков и отойдет еще на двенадцать верст к Москве — к Бородину. Что же такое происходит?
Прежде Багратион возмущался тем, что признавал ошибочным в стратегии Барклая, самим Барклаем, сдачей Смоленска. Но то было столкновение взглядов, характеров и воль, смысл которого разъяснялся в спорах. А теперь? Страшно легко и просто подчиняться Кутузову. Не за что запнуться на гладком пути отношений. И спорить не о чем. Нельзя отдать Москву без боя — значит, нужен бой, и будет. Так! Бесспорно! Но за бесспорностью этой крылась в Кутузове непонятная задняя мысль. О спасении России он говорил и охотнее и с большим воодушевлением, чем о спасении Москвы. Почему? Россия стояла в лесах, высилась в горах, двигалась и жила в огромных своих реках. А Москва, полураздавленная, лежала почти в глазах врага. Почему же Россия, а не Москва?..
Багратион терзался в смущении и догадках. Он пробовал спрашивать Кутузова о его намерениях напрямик. Но Михайло Ларивоныч так удивлялся, что удивлением своим приводил князя Петра в конфуз. Пытался избоку, хитрецки разведать. Да что такое Багратионова хитрость перед кутузовской! А если снять с происходящего мягкую корочку слов и недомолвок, вылущится твердый, как камень, орех: отстранив от своих распоряжений и царя, и Барклая, и Багратиона, все подмяв под себя, Кутузов продолжал делать то, что делал до сих пор Барклай и чего даже он не стал бы теперь делать. Ничего нельзя понять, кроме того, что Москве грозит смертельная опасность. И бороться с этим нельзя, — не за что взяться… Сердце Багратиона болело и ныло в жестокой тревоге.
Утром Олферьев передал ему письмо подполковника Давыдова. Сегодня Петр Иванович докладывал Кутузову по этому письму. Давыдов писал:
«Князь! Пять лет я был адъютантом вашим, везде и всегда близ стремени вашего. Вы — единственный мой благодетель. Потому и пишу вам так, как если бы отцу писал. В ремесле нашем, князь, тот лишь выполняет свой долг, кто, не боясь переступить через черту его, не равняется духом, как плечом в шеренге с товарищами, на все напрашивается и ни от чего не отказывается. Долг требует порыва, бесстрашного рвения вперед, смелого действия и отважной мысли. Впрочем, кому я говорю это? Вам. Но вы таковы именно, а я лишь тщусь таким быть.
Душа моя истомилась от вседневных ретирад. Они уже давно захватили недра России. Обращаясь к себе собственно, скажу: если должно непременно погибнуть, то пусть умру под вольными знаменами родины, хотя бы и развевались он и за спиной безбожного врага!
Неприятель идет одним путем, но путь этот по протяжению своему велик чрезвычайно. От Смоленска до Гжати тянутся французские транспорты с продовольствием. Меж тем широкая и раздольная Россия — на юг от этого пути. Все здесь удобно для изворотов небольших отрядов. При арьергарде — множество казаков. А нужно их столько лишь, сколько требуется для содержания аванпостов. Не лучше ли было бы остальных разделить на партии и пустить в середину обозов, следующих за Бонапартом? Ежели наткнутся наездники на крупные французские силы, позади них достаточно простора, чтобы избежать поражения. А ежели не случится того, они истребят немало источников, от коих армия французская питается и живет, — отобьют заряды, захватят провиант… Не так изобильна земля наша, чтобы одна придорожная часть ее могла бы прокормить двести тысяч французов. Но это не все. Появление партизан среди разрозненных поселян наших обратит войну во всенародную битву…»
Мысли Давыдова показались Багратиону достойными внимания. И он передал Кутузову содержание письма. Михайло Ларивоныч слушал и кивал головой. Но, как всегда, заинтересовало его в предложении Давыдова не то, что Багратион признавал за главное. Он как будто даже и не заметил этого главного: возможности посредством постоянных набегов на тылы расстроить движение французской армии, ослабить ее перед боем и тем облегчить победу. Кутузов думал не об этих неотложных задачах, а о чем-то совсем другом.
— Широка и раздольна Россия на юг от французского пути, — повторил он несколько раз мысль Давыдова. — Дельно, очень дельно! Как знать, может, в дальнейшем партизанство это и пользу принесет. А покамест, князь Петр пошлем-ка всамделе Давыдова твоего для пробы, в тыл к Бонапарту.
— Большую ли партию пошлем, ваша светлость? — спросил Багратион.
— Что ты… Что ты… Успех предприятия этого очень и очень сомнительным полагаю. Дай ему полсотни гусар да сотни полторы казаков. Да чтобы непременно сам с ними пошел.
И опять Багратион не понимал: чего опасаться? Зачем откладывать на будущее то, что теперь же должно пользой означиться?
Князь Петр поднял голову. «Хорошо! Коли так, нынче же отряжу Давыдова с партией и дело сам возьму под надзор…»
— Эй, Алеша! Отыщи Давыдова, Дениса… Немедля!
— Да он здесь, ваше сиятельство!
Услышав о согласии фельдмаршала. Давыдов засиял. Но пятьдесят гусар и полтораста казаков смутили его. А условие, чтобы сам шел с партией, показалось даже обидным.
— Я бы стыдился, князь, предложить опасное предприятие и уступить исполнение другому. Вы знаете меня, — я ли на все не готов? Однако людей мало…
— Согласен, душа! Да что я могу? Не дает больше светлейший…
— Ежели так, пойду и с этими. Авось-либо открою путь отрядам покрупнее!..
— Этого, душа Денис, и я ждать буду. Скажу тебе между нами: непонятен светлейший мне! Что за торговля из-за двух-трех сотен человек, когда при удаче завтра же Бонапарт лишится очередного подвоза и сойдет на дохлый рацион? А ежели неудача суждена — пустое потерять сотню-другую. Война не для того, чтобы целоваться. Я бы с первого абцугу[95] три тысячи дал, ибо не люблю ощупью делать. Но… убедить светлейшего не смог!