Николай Коншин - Граф Обоянский, или Смоленск в 1812 году
— Господин маклер, — сказал он вполголоса, — у вас есть с собой вексельная бумага на большие суммы?
— Есть, — отвечал сей последний, поклонившись в пояс, — у меня есть листы для написания векселей на десять, на двадцать пять и на пятьдесят тысяч рублей.
— Хорошо, — сказал Зарайский, — мы вас не задержим, подождите немного. Он воротился опять в комнату, где была игра.
— Граф Обоянский, — сказал он незнакомцу, — за мной остается семь тысяч червонцев — это, по нашему условию составляет двадцать одну тысячу рублей. Угодно ли будет вам получить от меня вексель на шесть месяцев: мои наличные деньги все уже у вас, и я ваш невольный должник.
— С удовольствием, полковник, — отвечал граф, — да к чему вексель? Разве вы сомневаетесь, что я поверю вам на слово?.. Подобное сомнение мне обидно.
— Деньги любят счет, граф; я сей час же напишу вексель. — С этим словом он вышел из комнаты.
Мирославцев сидел у стола; глаза его были мутны, лицо воспалено, он считал записанный на себе проигрыш, на конце счета стоял роковой итог — 25 тысяч червонцев.
— Господин Мирославцев, — сказал ему Обоянский, — я не забыл, что мы играли на кредит: позвольте мне считать вас своим должником; мы поквитаемся когда-нибудь. Я вижу, что вы увлеклись игрой и, кажется, проиграли более, нежели думали проиграть.
Мирославцев молчал.
— Ну, друг, — вскричал Богуслав, ударив его приятельски по плечу, — я не почитал тебя таким горячим игроком, никак не сел бы с тобой играть, если б мог предчувствовать, что ты способен так увлечься.
— Господа, — вскричал Мирославцев, встав со стула и обращаясь к ним обоим, — благодарю за прекрасный урок, жаль только, что он поздно уже дан мне: год назад он мог бы мне быть полезным. С позволения графа, я даю вексель на проигранную сумму, на полгода.
Зарайский вошел в это время в комнату с векселем в руках.
— Вот мой долг, граф, — сказал он, отдавая ему вексель, — Мирославцев, за тобой осталось три тысячи червонцев; веришь ли, милый друг, что это последние деньги, с которыми я должен уехать из Москвы.
— Не напоминайте, — сухо отвечал Мирославцев, — я не забыл, что вам должен; прошу пожаловать ко мне. Дайте мне возможность, господа, — продолжал он, обращаясь к прочим, — написать здесь мой вексель, я готов подписать его.
— Вот, милый мой, — сказал Зарайский, который, несмотря на видимую холодность Мирославцева, выдерживал с ним прежний дружеский тон, — вот маклер, которого я призвал, чтоб написать мой вексель; удержи его, если хочешь, он напишет и тебе.
Мирославцев вышел, не отвечав ни слова. Через четверть часа обещанный вексель был дан; Мирославцев холодно поклонился всем и вышел, сказав Зарайскому: «Вы сейчас получите от меня три тысячи червонцев». Через несколько минут камердинер явился с мешком золота и отдал его полковнику.
Читатели, конечно, замечают, что Мирославцев был обыгран на верное. Богуслав и граф Обоянский жили в этом самом трактире, так же как и упоминаемый отставной полковник Зарайский, мерзавец, обрекший свою жизнь бесчестной игре и посвященный многолетними опытами в ее бесконечные таинства. Обоянский после потери дочери вел здесь буйную и развратную жизнь в кругу записных повес, рассеивавших его мрачную тоску на свой лад; склонить его играть подобную роль, без сомнения, стоило бы труда, но Зарайский умел найтись.
— Послушайте, — сказал он, — Мирославцев знает меня за игрока, и я уверен, что против меня играть не станет ни за что — я предложу играть ему со мной, заодно, противу вас. Сообразите же: не пожелает ли он в таком случае воспользоваться моими способами к тому, чтоб вас ограбить? Это аксиома, а следствие, из сего выводимое: он должен быть наказан за это.
По совещании решено, что Зарайский будет играть пополам с Мирославцевым и проиграется в пух; если сей последний и заметит наконец обман, то уже будет поздно, проиграв много, он не остановится играть до последнего рубля, и тогда бастовать предоставлялось графу по своему благоусмотрению.
Мирославцев, лишившийся всего состояния так неожиданно, пришел в свои комнаты полубезумным. Прошедшая ночь, как ужасный сон, представлялась его воображению; он как будто не верил еще своему несчастию, сжатое сердце его трепетало судорожно. Первый предмет, поразивший его, был незнакомец, стоявший в передней.
— Чего ты хочешь? — спросил Мирославцев.
— Я золотых дел мастер, — отвечал сей последний.
Несчастный вошел в комнату свою: на столе, между бумагами, лежал портрет его жены, приготовленный для отдачи в обделку.
— Бедный друг мой, — воскликнул он, прижав его к груди своей, — я погиб и тебя увлек в мою погибель! Прости мне твое несчастие, ангел добродетели!.. Боже! Где я? Правда ли это?.. Убийцы, ужели они не пощадили меня до такой степени!.. Безумец, что я сделал!
Вдруг дверь из передней отворилась, и камердинер его — Антон, известный уже читателям под именем Синего Человека, вошел в комнату; крупные слезы градом лились по щекам его, с лицом, исполненным умиления, он бросился на пол и обнял ноги своего господина.
— Вы не погибли, — вскричал он, — ибо я жив еще: злодеи ограбили вас, я это знаю; недаром меня не пускали ночью в комнаты к Богуславу; они боялись, что верный слуга ваш подсмотрит их грабительство. Я пойду к ним сейчас, я задушу их моими медвежьими лапами, или они должны возвратить вам вашу собственность.
— Встань, — сказал Мирославцев, — поздно; все кончено. Встань. Боже мой! Какое ужасное положение, ни самою жизнию я не могу искупить уже несчастия бедной жены моей… Мы нищие! Антон, едем сейчас вон из этого ада… Эти стены меня душат. Едем домой… Она простит меня. Я невольно погубил ее… Спаси меня; увези меня отсюда. Но я запрещаю тебе предпринимать что-либо: я уверен, что моя честь тебе дорога!
В 6 часов вечера Мирославцев был уже в бреду горячки; ему пустили три раза кровь, боясь воспаления в мозгу; все тщетно, на третий день несчастный потерял чувство.
— Слава богу, — сказал добродушный Антон, безотлучный свидетель его терзаний, — небо сжалилось над страдальцем; он потерял память своего злополучия, она не грызет уже его сердца!
Нарочный поскакал в Смоленск с известием жене о болезни мужа.
Она приехала; Антон уведомил ее обо всем — и потеря имущества не испугала ее сердца. Упав па колени перед одром бесчувственного, юная, прекрасная супруга осыпала поцелуями его сгоравшие уста, кликала его именами любви и дружества, с воплем отчаяния воззывала его к жизни, объясняла ому, что чувствует себя матерью, что он отец, что для жизни ее нужен только он… Напрасно — несчастный не понимал, не видел и не слыхал ничего!
Прошли еще две недели, и он опомнился в объятиях своего ангела-хранителя. Всесильная любовь возвратила его себе, увы, хотя не надолго! Прошли другие две недели, и бедные несчастливцы оставили Москву, место, где разрушилось невозвратимо их блаженство, на самой заре своей, ясной безоблачной заре, обещавшей сердцу их неизменяемое счастие!
По возвращении в деревню сделано тотчас было распоряжение об очищении долга, и на уплату оного почти все имение было продано. Мирославцева сделалась матерью, но рождение дочери возобновило тоску в сердце отца; он впал в меланхолию и через год умер.
Хотя вся Москва полна была слухами о несчастии, постигшем Мирославцева, но он не сказал никому об этом ни одного слова. Чувствуя приближавшуюся быстро кончину, он простил своим убийцам невозвратное зло, ему причиненное, и на смертном одре истребовал от жены своей и верного Антона обещание — никогда не произносить имен их.
Зарайский недолго наслаждался подвигами своего ремесла: через год после смерти Мирославцева его нашли задавленным в той самой комнате, где он обыграл несчастного. В Москве носились слухи, что однажды ночью он получил записку, которою приглашали его приехать в Трактир на Воронцовом поле, ежели хочет увидеть старого должника, желающего с ним поквитаться; что он приехал по данному адресу и что поутру, в девятом часу, нашли его мертвого в комнате, из коей успел выбраться неизвестный, накануне лишь остановившийся в трактире. Все розыски об нем остались безуспешны. Служители трактира на Воронцовом поле божились, что этот неизвестный был сам нечистый дух, ибо, во-первых, у Зарайского был полон карман денег, которыми не воспользовались, а во-вторых, на теле не нашли никаких знаков, кроме следов от пяти страшных пальцев на шее; а что вряд ли бы отыскался такой силач, который бы мог задавить пятью пальцами такого здоровяка, каков был Зарайский. В Семипалатском замечали, что Синий Человек не любил, когда об этом говорили при нем.
XXXV
Между тем сцена в Семипалатском переменилась: Антип Аристархович подошел к Мирославцевой и, поклонившись, сказал: