Джонатан Гримвуд - Последний пир
Письмо адресовано «гражданину Ому». Ни титула, ни частицы «де», связывающей мою фамилию с землями, никаких уважительных приветствий. В нем просто говорится, что замок у меня конфискуют в счет неуплаченных налогов и скоро ко мне придут оценщики — представители местного собрания. У меня есть день, чтобы по своей воле передать замок государству. О моей тигрице — ни слова.
Итак, люди Жоржа постучат в мою дверь. Вряд ли он явится сюда лично. Нет, он сейчас в Бордо, Лиможе или Париже, занят какими-нибудь важными делами. Меня погубят его подчиненные. Личное присутствие Жорж расценил бы как потакание собственным слабостям. То, что сейчас происходит, делается во имя народа, написано в его послании. Личная вражда и даже личная дружба здесь ни при чем. Справедливость и историческая необходимость превыше всего.
Не сомневаюсь, что он искренне в это верит.
Замок у меня древний, а выглядит как новый — в отличие от большинства замков в этой части Франции, которые построили недавно, но под старину. По углам стоят четыре башни, а сам замок и внутренний двор огибает крепостная стена. Крыши покрыты сланцем, в окнах — стекла, защитные кровельные фартуки новенькие, цементный раствор свежий и прочный. В крепостном рве, заросшем водорослями, водятся карпы.
Его официальное название — замок д’Ому.
Однако никто его так не называет. Для местных это «замок, где живет тигр».
Скоро у него будет новое имя. Замок пережил нашествие французов, когда эта часть Франции еще принадлежала Англии, и набеги англичан, когда земли вернулись нам. Он пережил еретиков, феодальные войны и крестьянские восстания, захлестнувшие земли пятьсот лет назад. Но сегодня он не выстоит, ибо сюда идет не армия богачей и не толпа голодных крестьян; сюда идет сама история. А что может выстоять перед волнами истории?
Я читаю эти строки и гадаю, справедливы ли они. Если санкюлоты, собравшиеся у стен моего замка, — всего лишь современная версия обозленных крестьян, мои речи сочтут напыщенными, а страхи нелепыми — что ж, мне не впервой. А если я прав, то меня захлестнет волна истории, и имя мое очень скоро будет забыто. В этом я нахожу определенное утешение.
Мы начинаем искать славы и бессмертия примерно в ту пору своей жизни, когда наши тела начинают искать упокоения. Так уж противоречива человеческая натура.
Я смотрю на эти слова, и они нравятся мне все меньше.
Человек стремится оставить за собой след. Завоевать страну, изменить культуру, написать труд, по которому даже дурак увидит, ценой каких страданий и боли он был создан. Я оставляю книгу рецептов и этот дневник. Сердце и душу можно изменить. Манон мне это доказала.
Ангелы смерти скребутся в мою дверь.
Бродя по коридорам и глядя на отражение собственных запавших глаз, что смотрят на меня из каждого тусклого зеркала, я сознаю: они — зеркала — не лгут. Дни моей жизни на исходе. Учителя в школе говорят детям: начни сначала. Вот и я хочу начать с самого начала, раз уж взялся писать историю своей жизни. Франсуа-Мари Аруэ, более известный под псевдонимом Вольтер, начал свой «Опыт о нравах и духе народов» с описания самой зари человечества. Но как можно знать наверняка, где что-либо берет истоки? Что следует считать началом моей истории — встречу с Виржини, поступление в военную академию и знакомство с Жеромом и Шарлотом, или же день, когда я встретил Эмиля? А может, все началось с навозной кучи, возле которой я ловил и поедал жуков? Оглядываясь назад, я понимаю: то был счастливейший день моей жизни. Поэтому давайте начнем с навозной кучи — она ничем не хуже остальных возможных зачинов.
Варвары у ворот
Я молюсь перед второсортным портретом Мессии, у которого лицо замученного пытками испанца, а на заднем плане — обыкновенный пейзаж. Такое чувство, будто художник просто выглянул из окна моего кабинета и нарисовал то, что увидел. Наверное, так оно и было: пейзаж темен, а свет на лице Мессии прорисован весьма грубо, так что картину вполне мог написать местный или проезжий художник.
Я читаю Символ веры и «Отче наш» — молитвы, которые известны каждому. Мы твердим их, не задумываясь о словах. «Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь». Велика ли вероятность, что это правда? Но сейчас не лучшее время для сомнений. Тигрис явно со мной согласна: она нетерпеливо бодает мои колени.
— Пора?
В ее молочно-белых глазах я читаю «да», и она улыбается, обнажая зубы, — от этой улыбки у меня всегда мороз идет по коже. Мы уходим, не погасив свечей. В пламя одной из них влетает мотылек: опалив крылья, он тотчас падает. У него вкус жженых волос, скорби и жажды света. Тигрис морщит нос от запаха.
— Скоро и наш черед, старушка…
Зверь прядает ушами при звуке моего голоса. Мы шагаем к лестнице. Тигрица уже старая, почти древняя. Никто так и не смог мне сказать, сколько живут тигры, но преклонный возраст легко определить по седеющей морде и желтым зубам. От нее воняет кошкой и заточением, ведь последние несколько дней я не выпускал ее из замка. В одной из подсобных комнатушек за кухнями я насыпал на пол песка, и там она справляет нужду. Да, от нее воняет мочой, она недовольна, и мне больно видеть ее в таком состоянии. Присев на корточки, я глажу Тигрис по голове, пока она не начинает выгибаться под моей рукой. Из глотки доносится низкое урчание.
— Что теперь? — спрашиваю я.
В слепых белесых глазах я читаю: ты сам должен знать ответ. Мужчине пристало умирать на поле боя или в своем кабинете. То есть в незнакомом месте — или в самом знакомом из всех. Мне неприятно сознавать, что мой замок может превратиться в поле боя. Надеюсь, варвары пожалеют хотя бы картины и мебель. Впрочем, с какой стати? Искусство для них ничего не значит, а мебель — по большей части — слишком утонченная и годится лишь на то, чтобы поддерживать спокойно сидящего человека. Они разобьют окна, сдерут шторы и в конечном итоге отдадут замок кому-нибудь, кто во всех смыслах станет мной, только с другим именем. У старости есть свои преимущества, одно из которых — смирение. В детстве я бы испугался за свою жизнь; в юности — рассвирепел бы и бросился в бой; в зрелости, когда мы с Тигрис только познакомились, попробовал бы найти выход из западни.
Сегодня все это не про меня. Бремя истории представляется мне огромным водяным валом, который захлестнет берег независимо от того, стою я на нем или нет. На пороге смерти я наконец понял то, что никак не мог понять раньше — вернее, не позволял себе понимать. История неумолима. С ней не поспоришь. И я спорить не стану. В мире, который сегодня погибает, было место и красоте, и злу. Так же будет и с миром, который сейчас рождается. И если моя жизнь — хотя бы часть цены, которую надо за это заплатить, я прожил ее не зря. Пусть даже это совсем малая часть.
Со двора до нас долетают крики: значит, внешние ворота не выдержали, и санкюлоты уже проникли внутрь. Ворота замка заперты и заколочены, ставни тоже, и на какое-то время их должно хватить. Я рад, что Виржини не видит этого, что Манон уехала и сыну ничего не грозит. Элен… надеюсь, она хоть немного опечалится из-за моей смерти. Я уже не успею извиниться перед ней за Жоржа и рассказать, как на самом деле умерла ее мать; к тому же кое о чем родители не должны говорить детям, даже ради самооправдания. «Все было куда сложнее, чем ты думаешь. На один и тот же факт могут быть разные точки зрения. Я сделал все, что мог…» Если повезет, в свое время она пожалеет отца. А если нет, вряд ли моя душа об этом узнает.
На смертном одре поздно взывать к Господу и надеяться на спасение. Но если он все-таки существует и я каким-то чудом попаду в рай, пусть Виржини тоже будет там — хотя ее и хоронить-то на освященной земле, вместе со старшим сыном, было нельзя. Надеюсь, на небесах она счастлива и хоть немного обрадуется нашей встрече — все же когда-то мы были близкими друзьями. Я точно буду рад ее повидать. А однажды ко мне придет и Манон. Не то чтобы я в это верю, нет. Уж я-то знаю, кто мы на самом деле, — навоз для жуков. Однако надеяться мне никто не запретит.
Взяв со стола миску, я наливаю в нее воду из кувшина и ставлю на пол перед Тигрис. Она смотрит на меня белесыми глазами, и я, вздохнув, подношу миску к самому ее рту. Она начинает лакать и брызгать водой мне на манжеты.
— Умница, — говорю я. — Хорошая девочка.
Уверен, животные понимают слова — или различают интонации, или мы извещаем о своих намерениях каким-то иным способом. Тигрис кладет тяжелую голову на лапы и погружается в молчание. Она голодна — как и я. На кухне давно нет ничего съедобного, а в амбар я выбраться не рискну. Мы оба не ели уже сутки. Я бы не отказался от последнего ужина: сел бы один в столовой и поставил перед собой тарелку с гербом д’Ому, расписанную носорогами и тиграми, какими их представлял китайский художник. Лишь самое изысканное вино способно подчеркнуть вкус самого изысканного блюда — поистине необыкновенного кушанья. Я так смело признаюсь в этом лишь потому, что не верю в Бога и рай. Мне всегда хотелось отведать человечины. Из того, что я пробовал, ближе всего была та странная обезьянка, подаренная Шарлотом. Говорят, на вкус мы напоминаем свинину — не вижу в том ничего удивительного. Для простых смертных все, что не похоже на курятину, говядину или баранину, напоминает свинину.