Григорий Чхартишвили - Другой Путь
– Вот те на, вот те на́… – бормотал он, спускаясь по лестнице.
Было Филиппу паршиво, хуже некуда. Конечно, и страшно тоже, но еще больше – паршиво. Будто вынули из него всю внутреннюю, и осталась от Филиппа Бляхина одна оболочка: шкура, прическа, да френч с сапогами, а начинки никакой, и голова пустая, так что сквозняком продувало от уха до уха.
Мыслей же никаких не было. Колебаний тоже. Какие после такого разговора могут быть колебания?
Домой попал на рассвете. Софочка встретила в прихожей, только с постели, одетая в одну ночную рубашку. Обняла – горячая, теплая.
– Устал, бедный ты мой. Ложись, поспим.
– Нет, – сказал он, глядя в сторону.
Она ничего такого не угадала.
– А у меня гляди что. – Положила его ладонь себе на живот. – Чувствуешь? По-моему, шевелится!
– Не выдумывай. Рано еще.
Филипп руку отнял, прошел в комнату. Сел к столу, не снимая ни кожанки, ни фуражки. Будто не у себя дома.
– Короче так, Софья. Объяснять тебе ничего не буду. Не имею права, потому что дело государственное. Но жить с тобой я больше не могу. Нельзя это при моем положении.
Лицо у нее сделалось непонимающее, испуганное.
– Погоди, слушай. – Он поднял руку. – Я уже всё придумал. Жить будешь отдельно. Комнату снимешь. Денег я дам. Буду к тебе заезжать. По мере моей возможности. Ясно?
Она кивнула, потому что всегда с ним соглашалась. Особенно если он говорил таким, как нынче, голосом.
– И дитё не бросишь? Мне одной поднять трудно будет…
Золотая она была женщина. Филипп даже глаза отвел, чтобы не рвать себе сердце больше нужного.
– Про дитё не беспокойся. Аборт сделаешь. На это денег тоже дам.
– Филя, ты что?! – ахнула Софа. – Грех ведь это, смертный! А и поздно уже скидывать.
– Ничего, выскоблят как-нибудь. Сейчас медицина знаешь какая. Никак мне нельзя на стороне ребенка иметь, тем более от такого элемента, как ты.
И тут Софочка, безотказное существо, Бляхина расстроила.
Сцепила руки на брюхе, глаза опустила.
– Оно живое уже. Убивать не буду. Что хочешь делай. Не буду – и всё.
– Ишь как заговорила! – рассердился Филипп. Ему и так было трудно, без ее упрямства. Решение всё равно с нею встречаться, несмотря на риск, большой смелости потребовало – и ничего, не испугался. А она вон как?
– Тогда на меня не записывай. Откажусь, – припугнул он. – И ходить к тебе не стану. Живи, как сумеешь. Только на какие шиши? Думай, курица…
Ничего она не думала, это было видно. Просто стояла, носом шмыгала, за живот держалась. Жалко ее было – мочи нет. Но Филипп себе раскисать не дал.
– В общем так. Я сейчас накоротко заскочил, пока товарищ Рогачов отдыхает. Через час должен я его разбудить. Будем дальше работать. А к двенадцати он уедет на Совнарком, и тогда я вернусь. Решай. Если возвращаюсь и ты здесь – значит, на всё согласная. Сам найду тебе комнату, перевезу, устрою. Но чтоб больше никаких споров и мокрых глаз. А если ты с моим решением в оппозиции – чтоб, когда вернусь, тебя здесь не было. Всё. Я сказал!
И пошел к выходу, нарочно обойдя Софу стороной.
Сердце потом, конечно, ныло – оно не каменное. И себя было жалко, и Софу, и нерожденного ребенка. Столько было про него говорено, гадано – сын ли, дочка ли. Филипп хотел девчонку – им на свете живется легче. Софочке хотелось мальчика, чтоб вырос таким, как Филя…
Голова у Бляхина соображала плохо. Записывать за товарищем Рогачовым под диктовку получалось, а на вопросы отвечал – мямлил. Панкрат Евтихьевич в конце концов стукнул его папкой по лбу.
– Совсем носом клюешь, Филипп. Катись-ка ты домой, к своей красе несказанной. Но не для жеребячьего дела, а спать. Гляди, потом проверю!
На шутку Бляхин хмуро сказал:
– Нет никакой красы. Кончено. Поговорили крупно – разошлись. Не наш она оказалась человек.
И поскорей ушел, хотя Рогачов не из таких, кто стал бы расспрашивать. Он вон и сам со своей Барминой расстался – разошлись по принципиальным политическим вопросам. Так что еще можно было, пожалуй, из скверной этой истории какую-никакую пользу получить. В утешение.
Поднимаясь по лестнице, Бляхин перед самой квартирой сдвинул брови. Чтоб не вздумала канючить. Никуда она, конечно, не съедет, потому что ей некуда. Но поныть, помотать душу – это наверняка.
Слабины ни в коем случае не давать. Чем жестче себя поведешь, тем быстрее наладится.
Однако ошибся Филипп.
В квартире было тихо, как на кладбище. Ни Софы, ни Муни.
Вещи на месте, только в шкафу, на женской половине, висели пустые плечики.
Вся принадлежность домашнего уюта вроде осталась, как была: и коврики, и занавески, и вазочки. Исчезли только женщина и кошка, а стало будто в мебельном магазине – мертво.
Еще не веря, Бляхин походил, посмотрел, нет ли где записки.
Не было.
Тогда сказал вслух:
– Тьфу на тебя, дура. Пропади ты пропадом.
Сел к столу, уронил голову на руки и заплакал.
* * *В воскресенье собирались в консерваторию. Антон пригласил. Мирра, если честно, такую музыку не понимала. Зачем она, если не танцуют, не маршируют и не поют? В глубине души всегда считала, что на классические концерты ходят исключительно чтоб повыпендриваться. Но когда Антон спросил: «Любишь Равеля? Есть билеты в консерваторию», – ответила: «Обожаю! Мировой композитор». И сердце пустилось в пляс, безо всякой музыки. Потому что сразу почуяло: в Клобукове что-то переменилось. В хорошую, важную сторону.
Пару дней после того, как они безуспешно пытались убедить академика еще пожить на белом свете, Антон не появлялся. Ну, Мирра решила, что неправильно поняла тогдашний его взгляд, в больничном коридоре. Поплелась в деканат, сдала заявление о переводе в Ленинград.
А назавтра объявился – будто и не пропадал. Немножко странный. В глаза не смотрит, всё искоса. Но разговор у них получился обычный, ничего такого. Он: пойдешь на нового пациента смотреть? Она, спокойно так: конечно, пойду.
В детстве Мирра ходила на речку уклеек ловить. И сейчас чувствовала себя, как на рыбалке: только бы не дернуть удочку раньше времени, чтоб не вытянуть пустой крючок. Была тихая, серьезная, говорила исключительно про медицинское. Но заявление в тот же день забрала обратно.
И вот – позавчера это было – вдруг позвал в консерваторию. И это еще не всё! Когда она согласилась, вдруг покраснел, и говорит:
– Если хочешь, можно потом ко мне заехать. Клавдий Петрович привез американский журнал «Новые исследования в анестезии и анальгезии». Там статья по лицевой хирургии. Тебе интересно будет. Я переведу.
– Спасибо. Заеду, если не поздно получится, – невинным голосом отозвалась Мирра.
Серебристая рыбка высунулась из воды. Осталось ее цап – ив ведерко.
И помянула Мирра добрым словом, от всей души, академика Кузевича, дедушку Мороза. Пожелала ему царствия небесного, которого нет. Или пускай он лучше на том свете, которого тоже нет, встретился бы со своей безымянной любовью, чудесно помолодевший, поумневший и ничего не боящийся.
Ради поездки к Антону домой можно и сто Равелей перетерпеть. Неужели в воскресенье всё произойдет? Скорей бы оно уже наступило, седьмое февраля 1926 года!
Два дня она как на крыльях пролетала. На ячейке Андронова даже спросила: «Носик, у тебя не тиф? Тихая какая-то, глаза сонные, щеки пылают. Дай-ка пульс измерю. Ого! Сто десять!»
К воскресенью Мирра готовилась всерьез.
Удачно сложилось с Лидкой. Ее «Тэодор» в пятницу вечером уехал в очередную загранкомандировку, и Эйзен в кои-то веки устроила себе отпуск: ночевала не на работе, а в общежитии. Договорились в воскресенье с утра пораньше заняться лицом и прической. А в субботу съездили в Моспотребкооп на Кузнецком, где у Лидки знакомая продавщица, и купили с переплатой (не по-советски это, но ладно) латвийское платье – черное, в белый горошек, безумной красоты. У Мирры платьев вообще не было, только две юбки, две блузки, свитер и шаровары – в консерваторию не особо сходишь, а платье было как раз такое, какое надо. В туфли можно было влезть Лидкины, она хоть и дылда, а нога маленькая. От сумочки Мирра отказалась – это уж вышло бы совсем нэпманство.
И вот в воскресенье, в восемь ноль-ноль, выдвинулась на исходные позиции. Обсудили план боевых действий: сначала волосы, потом лицо, потом ногти – они у Мирры были коротко стриженные, но Лидка пообещала сделать всё возможное и покрыть польским бесцветным лаком (на розовый и тем более красный Мирра не согласилась).
Пили чай, оживленно всё это обсуждали. Лидка даже слопала кусок хлеба с маслом, хотя обычно с утра ничего не ела, никогда аппетита не было.
Само собой, не обошлось без разговора про «Тэо». Когда он уезжал в свою загранкомандировку, Лидка поехала провожать его на вокзал, понарошку: предмет об этом не догадывался.