Пролог - Наталия Репина
Ничто не сбывается, а если и сбывается, то проходит, как будто и не было. Все уходит и тем самым обессмысливается. Наивную человеческую жизнь было ему очень жалко, и он запечатлел ее, стараясь спасти от небытия.
Конечно, Регина не поняла этого. Она с замиранием вглядывалась в себя. На картине она была одета в светлое взрослое платье с вырезом, открывающим ключицы, и показалась сама себе в этом платье живой, дышащей и очень уязвимой, как будто Половнев обнажил самое ее нутро. Но не успела она восхититься этим пониманием, как вдруг вспомнила о посмотревшем на нее мужчине и поняла, почему он на нее посмотрел, – он тоже ее узнал. Она мгновенно почувствовала себя как будто голой. У нее вспотели ладони и возникло почти паническое желание немедленно спрятаться от чужих глаз, которые тоже могли увидеть и узнать ее такой, какой увидел ее Половнев.
Но именно в эту минуту ее и схватили под локоть.
– Ну, Гулька! – пропела Сереброва. – Ты посмотри только!
– На что? – глупо, надеясь, что пронесет, спросила Регина.
– Вылитая ты! Мы так Алеше и сказали: девочка-то на Гульку нашу как похожа! Такой же, извини, грустный ослик.
Регина с опаской взглянула на Княжинскую, стоящую рядом, но та улыбалась, хоть и немного печально.
– Подойди к художнику-то, скажи что-нибудь, – Сереброва шутливо подпихнула ее в бок.
– А где он?
Вместо ответа Сереброва мотнула головой в центр зала.
Она наконец увидела Половнева. Он стоял, окруженный группой бородатых и вызывающе одетых людей, по-видимому художников, а также нескольких приятных женщин, отчего Регина мгновенно почувствовала укол ревности.
– Давай, давай! – Сереброва легонько подтолкнула ее в спину. – Невежливо!
Регина сделала несколько неуверенных шагов к группе, но в этот момент к разговаривающим присоединился тот самый разглядывавший ее человек, и беседа значительно оживилась.
– Нет, – Регина обернулась к своим, – не могу, потом. Я не могу. Я пойду!
Она вдруг заторопилась. Ей необходимо было как можно скорее выбраться из этого зала со странными картинами, со своим таким притягательным отражением, которое все узнавали и могли сличить с оригиналом. Надо было подумать, осознать это не вмещающееся в нее событие. Потом, потом.
Но Половнев уже увидел ее и сам шел наперерез, оставив свою компанию.
– Регина!
– Я… – Регина не придумала, что сказать.
– Вы уходите?
– Да, мне пора, мне надо завтра…
– Подождите меня, я тоже.
Не дожидаясь ее согласия, он издалека помахал своей группке, поклонился Княжинской с Серебровой и быстро пошел к выходу, не оглядываясь и на нее. Регина растерянно обернулась на Княжинскую. Та махнула ей рукой: иди, иди. Сереброва улыбалась.
В электричке они сели рядом на деревянной скамейке, и Регина с трудом могла уловить ход их разговора из-за непонятных, но очень волнующих волн, которые она своим боком ощущала идущими от Половнева.
Он был в ударе, остроумен, разговорчив и кокетлив. Картина всем очень понравилась, и в первую очередь Элию; она вызвала оживленное обсуждение, и даже были мнения, что из всего представленного на выставке его работа безусловно лучшая, заметная, даже на несколько голов выше остальных.
Ему нравилось смущение Регины – он усугубил его, небрежно заметив, что многие видят портретное сходство между девушкой на картине и ею («Ну я не знаю…» – промычала Регина). Но он был так оживлен, что смог даже преодолеть обычный барьер ее косноязычия и зажатости, и они довольно живо обсудили выставку, Сереброву, Княжинскую и все последние новости. Регина даже рассказала ему о беременности своей подруги – Алексей, кажется, мельком видел ее пару раз – и вчерашнем собрании. Странное дело: слово «беременность» больше не угнетало его, как будто неродившийся ребенок Фаины обрел свое бытие в написанной картине.
Ему было хорошо и легко. Он уже думал о том, как будет рассказывать все тетке, и о том, как вернется послезавтра в свою серую Ригу, пахнущую солеными брызгами, которую он все больше любил, теперь еще и за прорыв, подаренный ею.
Оживленно болтая ни о чем, они дошли от станции до Регининого дома – пузатого трехэтажного особнячка, построенного пленными немцами, и здесь, у парадного, он крепко пожал Регинину руку в перчатке с дырявым пальцем.
Он подождал, когда она зайдет в подъезд, а потом дождался, когда на третьем этаже зажжется свет и перед шторой вынырнет ее силуэт. Она прижалась к стеклу и замахала ему рукой. Он тоже помахал ей и пошел назад, к станции, насвистывая и иногда поскальзываясь на мелких промерзших лужах, похожих на мокрый асфальт.
В эту же ночь Маша родила мальчика. Ей стало плохо сразу после собрания, Володя с Катей поймали такси и отвезли ее в грауэрмановский роддом. Потом они вызвонили Аникеева, потом папа привез необходимые вещи. Потом начались схватки и продолжались весь день. Маша устала и измучилась, с ней и акушерки, с укором комментировавшие, что молодые обычно рожают быстро: два часа – и готово. Потом схватки затихли и встал вопрос о кесаревом сечении. Но ребенок, как будто испугавшись кесарева, стал рваться с новой силой, и в двадцать три ноль пять взмокшая, обессилевшая, уплакавшаяся и укричавшаяся Маша увидела перед собой крупного и какого-то водянистого младенца, личико которого, когда младенца подняли, буквально стекло вниз, отчего он стал похож на несчастную красную грушу. Ребенок сморщился и тоскливо заскрипел. Но пожилая акушерка шлепнула его по попе, и он взорвался полноценным мальчишеским басовитым криком. У Маши затряслись руки, и она опять заплакала, но уже с облегчением и радостью.
Регина же, помахав в окно Половневу, обнаружила у себя на кровати пакет и записку от Верки. Оказывается, приезжал земляк из Острова и передал для Регины пакет от мамы. В пакете был очень красивый свитерок, и радость Регины, которая, кажется, уже не могла быть большей, увеличилась еще на чуть-чуть.
Она легла спать счастливая и заснула мгновенно, как провалилась. Но спустя несколько часов проснулась от детского плача за стеной. Она сразу подумала о Маше – не случилось ли чего с ней, а потом, медленно приходя в себя, поняла, что ей снились какие-то очень грустные вещи: что она летит, как пара из той шагаловской картины, над городом, но только одна.