Магдалина Дальцева - Так затихает Везувий: Повесть о Кондратии Рылееве
Но почему же сейчас, когда все кончено, мысль упорно ищет чью-то вину? Свою вину, чужую вину? Кому он нужен, ответчик?
Верно, время наступило держать ответ не перед собой, не перед семьей, а перед историей. Неясно, останется ли воспоминание о Сенатской площади, о всех, кто устремлялся туда. Их имена наперекор судьбе и року постараются изгладить из памяти людей. Но есть еще слова, каких не вырубишь топором.
Он приподнялся на постели и начал тихо, почти шепотом, читать:
Я ль буду в роковое времяПозорить гражданина санИ подражать тебе, изнеженное племяПереродившихся славян?Нет, неспособен я в объятьях сладострастья,В постыдной праздности влачить свой век младойИ изнывать кипящею душойПод тяжким игом самовластья.Пусть юноши, своей не разгадав судьбы,Постигнуть не хотят предназначенье векаИ не готовятся для будущей борьбыЗа угнетенную свободу человека.Пусть с хладною душой бросают хладный взорНа бедствия своей отчизныИ не читают в них грядущий свой позорИ справедливые потомков укоризны.Они раскаются, когда народ, восстав,Застанет их в объятьях праздной негиИ, в бурном мятеже ища свободных прав,В них не найдет ни Брута, ни Риеги.
Читая, он постепенно повышал голос и, прокричав последние строки, вдруг расхохотался, кажется, впервые за эти месяцы. Ведь это же голос московского протоиерея, который ему то ли приснился, то ли почудился, ведь он подсказал, что все равно четырнадцатого декабря «благочестивые веры поборники, злочестивого мучителя оплеваше», ну а те, кто придут, уж они-то смогут «того яростного противника победити». Найдутся и Бруты, и Риеги.
27. ИЗ ДНЕВНИКА ПОРУЧИКА ВАЛЕЖНИКОВА
1 июня 1826 г.Сегодня опубликован высочайший манифест об учреждении Верховного уголовного суда над государственными преступниками — участниками восстания четырнадцатого декабря. Одновременно государь повелел в ознаменование особого благоволения к отличному подвигу Шервуда к его фамилии прибавить слово Верныйи впредь как ему, так и потомству его именоваться Шервудами-Верными. Сенату поручалось составить особый герб фамилии Шервуд.
Шервуд сообщил ценные для правительства сведения о тайном Южном обществе.
Так награждают у нас шпионов и доносчиков.
В столице, даже в самых ретроградных кругах, единодушное возмущение. Считают, что такие политические доблести можно вознаграждать лишь деньгами. Похвалы подобают только нравственным деяниям. Государственный ум может посоветовать расплатиться за подобную услугу, но государственная совесть не может позволить их уважать. Шервуд предавал слабых сильным. Назвать его поступок достойной уважения верностью нельзя, ибо верность не была сопровождена ни опасностью, ни самопожертвованием.
Другие говорят, что не оттого ли он и верный, что сыграл наверняка? Успех заговорщиков был сомнителен, успех Шервуда обеспечен заранее.
Третьи, и вовсе не стесняясь, говорят, что интересы правительства по большей части основаны на нравственных непристойностях, но, по крайней мере, их следует совершать во мраке полной тайны, а не любуясь ими при свете солнечного дня. Можно пользоваться плодами измены, но должно презирать изменников. Вошел ли Шервуд в заговор добровольно или как шпион, все равно честный человек не пожелает себе роли, каковую он в нем сыграл. Так как же может правительство возвеличить особым благоволением то, чем погнушается любой честный человек?
Подобным образом вполголоса рассуждали и в Обществе любителей российской словесности, где князь Вяземский говорил, что перед политической необходимостью сердце ноет, а разум молчит. Но не жалуйте в герои достойного презрения, если не хотите, чтобы общество забыло о политической необходимости государства. Двух нравственностей быть не может. Она одна. Но могут быть две пользы, два суждения — частное и государственное. Но можно ли при этом венчать гражданственными венцами предателей и доносчиков? Они навоз государства, ими пользуются при необходимости, но затыкают нос, когда проходят мимо. Что будет, если помещик в благодарность за хороший урожай, доставленный ему навозом, заключит его в хрустальную вазу, поставит в гостиную и будет заставлять гостей своих наслаждаться его ароматом?
И все наши справедливые и благородные суждения — слова, слова, слова… Если бы даже власть имущие, назначенные ныне судьи услышали их, отвергли бы с пренебрежением. Их задача как можно более ужесточить приговор и тем выказать свою преданность престолу и отечеству.
8 июня 1826 г.Все вспоминаю, как посетил по просьбе Сомова жену Рылеева Наталью Михайловну, которая захотела вернуть Российско-американской компании акции, еще не оплаченные мужем.
Как выглядит дом, нежданно и надолго покинутый хозяином? Как будто мебель на месте и пыли на книгах нет, и те же кретоновые занавесы на окнах, и в простенке бисерный змеевидный шнур от звонка, чтобы слуг вызывать, и те же гусиные перья в малиновом стеклянном стакане на столе, но комната выглядит не опустевшей, ненадолго оставленной до прихода хозяина, а осиротевшей. Я старался понять, чего в ней не хватает, откуда это впечатление, и тут ко мне вышла Наталья Михайловна. Лицо ее было такое же опустелое, как эта комната. Глаза не заплаканные, а выплаканные. Они как будто ушли вглубь. Не провалились, а удалились, потеряли блеск и живость. И я вдруг понял, что из комнаты тоже ушла сама жизнь. Жизнь — это движение. Ужасна мертвечина оцепенелости.
Наталья Михайловна протянула мне сложенные акции и сказала:
— Я еще и шубу тоже хотела отдать.
Я отшатнулся.
— Какую шубу?
— Енотовую.
И, видя мой недоуменный взгляд, объяснила:
— Этой шубой еще в прошлом году Кондратия Федоровича за хорошую работу наградили. Мех особой выделки. Он так ее и называл — русско-американская.
Она отвернулась к окну, чтобы скрыть слезы, но скрыть было нельзя, потому что дрожали плечи.
Я осторожно посадил ее в кресло, делая вид, что не замечаю слез.
— Зачем же шубу? — спросил я. — Ведь она заработанная.
— Ах, что вы, что вы! Надо все, все отдать. Быть чистыми. Только бы он вернулся.
Я понял. Это она с богом торгуется. Быть чистыми. От всего отказаться. Все отдать, не жалея. И за это, за щедрость ее и бескорыстие, Кондратия Федоровича воротят. Кто? Бог, наверное.
Потом она рассказывала мне, что почти все долги отдала, даже долг портному, которому Кондратий Федорович поручился за Каховского, вот только Малютиной Рылеев был должен две тысячи, а таких денег у нее нет. И эта низкая женщина, зная, что он в крепости, чуть не каждый день напоминает…
Я сам готов был расплакаться от этой беспомощности, незащищенности, готовности все расшвырять и тем выкупить мужа.
И, глядя на эту убитую горем женщину, но все еще готовую бороться за мужа, я вспоминал рылеевские стихи из «Войнаровского», воспевающие свою спутницу жизни:
…Тяжко было ейНе разделять со мной страданье.…Она могла, она умелаГражданкой и супругой быть…
И вот тут-то она сказала:
— Одно меня поддерживает — государь так добр, так ангелоподобно добр! Он разрешил нам свидание. Три четверти часа пролетели как минута, как сон, как мечта…
Она поглядела на меня затуманенным взглядом и добавила:
— На улице в экипаже ждала моя мать и Настенька. Кучер Петр в голос рыдал и причитал по-деревенски, как по покойнику…
И, испугавшись этого слова, быстро повторила:
— Государь добр. Он не допустит. Он прислал мне две тысячи. И императрица тысячу. Семье преступника…
Не могу описать, с каким чувством я возвращался в присутствие.
«Государь добр». Весь Петербург будет теперь знать, что государь добр. И какой бы свирепый приговор не вынес Верховный суд, он умоет руки. Склонит голову перед карающим правосудием. Государь добр…
9 июня 1826 г.Говорят, люди плачут кровавыми слезами, а мне хочется смеяться кровавым смехом. Смехом горечи, ненависти, отчаяния, презрения… Верховный суд открыл свои заседания по делу государственных преступников, только… Только, думается, за всю историю человечества еще не было суда, на котором не допрашивали бы обвиняемых. Составлены комиссии, которые дают им подписать бумаги предварительного следствия, а суд не считает нужным задавать дополнительные вопросы!
Для чего же эта комедия? Для чего этот суд, в котором заранее все предрешено и ничего не может измениться?